В семь часов приехали дорожные рабочие. Увидеть их из окна спальни он не мог, но зато отчетливо слышал, как подъехали машины, как захлопали двери, как зазвенели молотки и кирки, брошенные из кузовов на тротуар. В утренней тишине кто-то громким и недовольным голосом выкрикивал распоряжения. По улице тянули новые электрические и телефонные провода, для чего снесли половину тротуара, часть людей осталась перед домом заканчивать траншею, а часть отправилась копать дальше — к мосту. Скоро все были на своих местах. Потом двое рабочих, стоя на коленях, до наступления вечера укладывали брусчатку; старика впечатляло, как они возились внизу, помещая камни в размеченные тонким нейлоновым шнуром гнезда, люди выглядели сказочными великанами за эфемерным плетеным заграждением. Он обычно долго смотрел на них, наслаждаясь игрой их умелых движений; сейчас он вспомнил их искаженные жарой и усилием лица, их обнаженные торсы, на которых солнце прошедшего дета оставило неповторимый пейзаж загара, ожогов и белого контура маек. Но обычно это бывало позже, а до этого водитель «Еды на колесах», югослав, привозил старику обед. В последнее время он давал этому человеку чаевые, и тот сносил вниз его костыли, так что старик сразу после полудня оказывался на улице. Но в общем-то это ничего не значило, он теперь не уходил далеко.
Да и когда он далеко уходил?
Вопрос возник беззвучно, как ночной кошмар. Старик положил руку на грудь и провел по волосам, ощупывая их от кончиков до корней, ощущение было не из приятных.
До Потсдама он жил в Берлине. Ребенком он часто сиживал на улице перед домом, где проживал тогда с родителями, — перед темным сырым домом с такими же темными задворками. Позже, в двадцатых годах, его снесли. Когда мальчику хотелось побыть одному, он брал маленькую табуретку и искал уединенное место на улице. Вот он сидит на деревянной табуретке и смотрит на свои голые ноги. Весна. Мальчик думает о географическом атласе, куда вчера ему позволил заглянуть учитель. Особенно хорошо запомнилась ему карта в середине большой книги, вне уроков запертой в ящике учительского стола, — карта Европы, физическая. Самое большое впечатление на него произвели Уральские горы, он и сам не понимал почему, видимо отчетливостью и прямолинейностью своих высот.
Старик открыл рот. По комнате расползалась странная духота. Он застонал и, прижимая ладони к груди, ощупал ее, словно надеясь обнаружить в ней отверстие. Но нащупать удалось лишь жесткие ребра и ямочку, в которой лихорадочно билось сердце.
Семь часов тридцать минут.
На кухню, в ночной рубашке, выходит жена хозяина гостиницы. Женщина явно чем-то раздражена. Старик задумывается, отчего он об этом догадался. Их разделяет слишком большое расстояние, чтобы он мог рассмотреть черты ее лица. Женщина достала нож из ящика кухонного стола, что-то быстро порезала и разложила в пластиковые коробочки. Движения ее были быстрыми, но словно разделенными на части; она уронила нож, и лезвие со звоном ударилось об пол. Женщина оборачивается к стеллажу и берет с него две кухонные тряпки, обматывает их вокруг ручек стоящей на газовой плите кастрюли, потом наливает воду в две чашки, стоящие у плиты. На кухню вошла старшая из дочек. Мать оборачивается к ней и бросает перед нею на стол что-то, что уже давно держит в руке. Это цепочка. Девочка вздрагивает и хватает цепочку. Видно, что ребенок молча затаил дыхание.
Немного позже раздается шарканье ног по асфальту. Дочь мясника, толстая, почти взрослая девица, не спеша идет к подворотне. Школа находится недалеко, в паре сотен метров отсюда, но девочка каждый день выходит из дома на двадцать минут раньше положенного. Старику непонятно, как можно быть такой толстой. Жидкие короткие волосы и тонкие ручки совершенно не вяжутся со всей остальной фигурой, в крошечных глазках ребенка таилась тоска по другому, давно ушедшему «я», погребенному под толстым слоем жира.
Внезапно раздается грохот и звон — как будто большой стеклянный предмет со всего маху рухнул на каменный пол и разбился вдребезги.
— Ты не имеешь ни малейшего понятия, — кричит жена хозяина гостиницы, — чем занимаются твои дочери! Ни малейшего!
— Перестань!
— По вечерам они встречаются. Сидят с молодым Дёрром у окна. Ты что, не видишь этого?
— Они дети и просто играют.
— А кровать?
— Что — кровать?
— Его кровать стоит под окном.
— Перестань, прекрати эту истерику!
Голос мужчины в общем-то спокоен и низок, но в последней фразе звучат военные, командные нотки, хотя муж говорит негромко.
Он умел говорить таким тоном. Старик, правда, слышал его довольно редко, и он был ему неприятен, этот рецидив прежней речевой манеры.
«А раньше, — прозвучал в душе издевательский голос, — раньше эта манера тоже была тебе неприятна?» Он прислушался к себе, но не дождался ответа. В душе царило гробовое молчание.
Он провел ладонью по холодному одеялу, посмотрел на оконный переплет, на черную тьму под коньком крыши напротив. «Если я сейчас закрою один глаз, — подумал старик, — то переплет заслонит конек, а если я закрою другой глаз, то снова увижу конек». Это мешало ему. Ему всегда не нравилось, что два глаза, принадлежащие одному человеку, никогда не видят одно и то же.
После переезда в этот дом старику первым делом пришлось поменять окно на кухне. По правде сказать, там и не было настоящего окна, были только рамы с остатками стекла с проемами, заклеенными тонким картоном; рама была привязана к стене бечевкой, обмотанной вокруг вбитого в стену гвоздя. Прежняя владелица жила с этим окном не один год, если не одно десятилетие, — с кухней, навечно погруженной во мрак затемнения.
Это было единственное выходящее на улицу окно. Старику было невыносимо, что современные двойные окна почти не пропускают шум, что отныне он не будет слышать шаги людей, шорох проезжающих автомобилей, звон трамвая, и поэтому, как обычно по утрам, он сначала отправился на кухню, чтобы открыть окно. Он наполнил водой кастрюлю, опустил в воду кипятильник — все как всегда. Он подождал, когда вода нагреется, помутнеет от пузырьков, закипит, но внезапно ему показалось, что это не шум закипающей воды, а шорох шагов по гравию.
Дом находился чуть поодаль от улицы, с обеих сторон сада росли разделенные узкой дорожкой два каштана. В безветренную погоду они полностью закрывали обзор, но в это утро порывы ветра шевелили листву, открывая вид на улицу.
Кафе в это время было еще закрыто. У входа стоял деревянный повар с черной доской на животе. Ночной дождь смыл написанное мелом меню. «Жа… стейк» — единственное, что осталось, остальное превратилось в размытую мазню, в которой можно было разобрать отдельные фрагменты букв и цифр, меловые линии на поверхности цвета утреннего тумана.
В дверях остановилась дочь хозяина гостиницы, старик сначала заметил лишь ее макушку и руку, вытащившую из волос заколку. Рука была тонкой и загорелой. Девушка тряхнула головой, и волосы волной рассыпались по плечам. Она нерешительно шагнула вперед, словно чего-то ждала, но не желала оглядываться.
Через садовую ограду перепрыгнул молодой Дёрр, перепрыгнул до того, как девушка успела его заметить. Когда они столкнулись, он, присев на корточки, преграждал ей выход из сада.
На Дёрре была пожарная форма — синие брюки и синий китель с золотыми пуговицами и золотыми погонами, словно петли, пришитыми к узким плечам.
— Постой! — крикнул он. — Куда идешь?
Она смотрела мимо него, повернув голову сначала в одну, потом в другую сторону; потом девушка переступила с ноги на ногу, как будто желая обойти какое-то препятствие.
— В школу, куда же еще.
Он видел только ее спину, она нервным жестом отвела назад руку с портфелем.
— Когда освободишься?
— Как всегда.
Юноша забеспокоился.
— Я стану пожарным, — сказал он.
— Рада за тебя, — ответила девочка.
— Эта работа хорошо оплачивается.
— Нисколько в этом не сомневаюсь.
— Но я буду пожарным не здесь, а где-нибудь в большом городе, например в Нью-Йорке.