Теперь, когда я дожила до семидесяти пяти, думаю, наступило время остановиться: если речь идет о жизни, все уже сказано.
Теперь я живу в долг, жду в прихожей вызова, который неминуемо последует, после чего я перейду в иной мир, чем бы он ни оказался. К счастью, об этом человеку уже заботиться не надо.
Я готова к встрече со смертью. Я была исключительно счастлива в этой жизни. Со мной и сейчас мой муж, дочь, мой внук, зять — те, кто составляют мой здешний мир. И еще не настал момент, когда я стану для них только обузой.
Я всегда обожала эскимо. Однажды для дорогой старушки мамы будет приготовлено изысканное холодное блюдо, она уйдет по ледяной дороге — и больше не вернется…
Такой жизнью — достойной и насыщенной, — какую прожила я, можно гордиться.
Хорошо, конечно, писать такие возвышенные слова. А что если я проживу лет до девяноста трех, сведу с ума всех близких тем, что не буду слышать ни слова, стану горько сетовать на несовершенство слуховых аппаратов, задавать бесчисленное множество вопросов, тут же забывать, что мне ответили, и спрашивать снова то же самое? Буду яростно ссориться с сиделкой и обвинять ее в том, что она хочет меня отравить, или сбегать из лучшего заведения для благородных старых дам, обрекая свою бедную семью на бесконечные тревоги? А когда наконец схвачу бронхит, все вокруг станут шептать: «Бедняжка, но нельзя не признать, что это для всех будет избавлением…»
Это действительно будет избавлением — для них; и это лучшее, что может случиться.
А пока, удобно расположившись, я все еще жду вызова в приемной у смерти и наслаждаюсь жизнью. Правда, с каждым годом приходится что-то вычеркивать из списка удовольствий.
Дальние прогулки пешком — долой! И — увы! — морские купания тоже. Жареное филе, яблоки и свежую ежевику (неприятности с зубами). Чтение мелкого шрифта. Но многое еще и остается. Опера и концерты, чтение, наслаждение, которое испытываешь, ложась в постель и засыпая, самые разные сны, молодежь, которая приходит навестить меня и бывает удивительно мила. А самое, пожалуй, лучшее, сидеть на солнышке, тихо дремать и… вот мы и добрались до главного — вспоминать! «Я вспоминаю… Я вспоминаю дом, где я родился…»
Подобно поэту, и я всегда мысленно возвращаюсь в дом, где родилась, — в Эшфилд.
О, mа сherе Maison; mon nid, mon gte,
Le Passe t'habite… O! mа сheге Maison…
Как много он для меня значит! Мне почти никогда не снятся ни Гринвей, ни Уинтербрук. Только Эшфилд. Старая, хорошо знакомая обстановка усадьбы, где начиналась жизнь, хоть люди во сне могут быть и нынешние. Как хорошо я знаю там каждую мелочь: вот вылинявшая красная портьера на кухонной двери, медная решетка с узором из подсолнухов перед камином в холле, турецкий ковер на лестнице, большая, обшарпанная классная комната с тиснеными обоями — темно-синими с золотом.
Года два назад я поехала посмотреть — нет, уже не на Эшфилд, на место, где он когда-то стоял. Я знала, что рано или поздно не удержусь и поеду туда, несмотря на то, что это неизбежно причинит мне боль.
Три года назад кто-то сообщил мне, что дом собираются снести и на его месте построить новый. Меня спрашивали, не могу ли я спасти этот чудесный старый дом, ведь, говорят, я жила в нем прежде.
— Я проконсультировалась со своим адвокатом: можно ли купить дом и передать его в дар, скажем, приюту для престарелых? Это оказалось невозможным. Четыре или пять больших вилл с усадьбами были проданы — en bloc с тем, чтобы все их снести и возвести новое здание. Отсрочки приговора для милого Эшфилда быть не могло.
Это случилось через полтора года после того, как я добилась разрешения подвести туда дорогу.
Ничто не напоминало здесь больше о прошлом. Стояли повсюду самые унылые, убогие дома, какие я когда-либо видела. Не осталось ни одного большого дерева. Ясени умерли. Торчали жалкие остатки большого бука, веллингтонии, виднелись сосны, вязы, окружавшие огород, — я даже не могла определить, где раньше стоял дом. И вдруг нашла единственную путеводную ниточку — изломанные останки того, что когда-то было араукарией, отчаянно цеплявшиеся за жизнь на разоренном заднем дворе. Это был единственный сохранившийся клочок бывшего сада — все вокруг заасфальтировали, нигде не пробивалось ни травинки.
Я сказала: «Храбрая араукария!» — и, повернувшись, ушла.
Но после того, что я увидела, мне было уже не так горько. Эшфилд существовал когда-то давно, теперь дни его подошли к концу. А поскольку все, что когда-нибудь существовало, продолжает существовать в вечности, Эшфилд остается Эшфилдом. И мне больше не больно думать о нем.
Быть может, однажды девочка, сосущая пластиковую игрушку и стучащая по крышке мусорного ведра, увидит другую девочку — со светлыми золотистыми локонами и серьезным выражением лица. Девочка с серьезным лицом будет стоять в волшебном кольце зеленой травы возле араукарии с обручем в руке. Она во все глаза будет смотреть на пластмассовый космический корабль, который сосет первая девочка, а та точно так же — на обруч. Oна не будет знать, что такое обруч. И она не будет знать, что видит перед собой призрак…
Прощай, милый Эшфилд!..
Сколько же всего сохранилось в памяти: прогулка по ковру из живых цветов к алтарю Изиды в Шейх Ади… Красота изразцов в мечети Исфахана — города волшебной сказки… Огненный закат над домом в Нимруде… Остановка поезда у Киликийских ворот в вечерней тишине… Деревья Нью-Фореста осенью.. Купание с Розалиндой в Торбее… Мэтью, играющий за Итон и Хэрроу… Возвращение Макса с войны и ужин из подгоревшей рыбы… Так много всего — глупого, забавного, красивого… Два исполнившихся тщеславных желания: ужин у английской королевы (как бы радовалась Няня… «Где ты была сегодня, киска?») и обладание бутылконосым «моррисом» — моим собственным aвтомобилем! Самое острое ощущение: Голди, слетающий с карниза для штор после целого дня наших безнадежных, отчаянных поисков.
Ребенок, вставая из-за стола, говорит: «Спасибо тебе, Господи, за хороший обед».
Что сказать мне в свои семьдесят пять? Спасибо тебе, Господи, за мою хорошую жизнь и за всю ту любовь, которая была мне дарована.
Уоллингфорд,
11 октября 1965 г.
БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Автобиография
Опубликованая посмертно, «Автобиография» Агаты Кристи была начата писательницей еще в 1950 году в Ираке и закончена в 1965 в Англии. Это очень большая книга, и очень интересная —читается она на одном дыхании. Бросается в глаза, что автор явно оберегает свою частную жизнь. Она с удовольствием делится с читателем подробнейшими воспоминаниями о собственном детстве и юности, о жизни их семьи, о родителях и родителях родителей, но сообщает она лишь то, что ей угодно самой, припоминая множество деталей, и сознательно опуская не меньшее их количество.Что же касается откровенности, то автор явно ограничивал себя, причем совершенно сознательно, в том что касается интимных подробностей личных взаимоотношений, — в отличие от многих мемуаристов того периода, прямо-таки смакующих подобные моменты.
Три четверти книги занимает описание первых сорока лет жизни автора, о которых дается, кажется, полнейший отчет. Другие же сорок с небольшим лет втиснуты в оставшуюся четверть и описаны куда более сдержанно, — так что возникает явственное ощущение, что чем старше писательница становилась, тем с большим удовольствием вспоминала и описывала свою молодость. «Я пишу эту книгу, — признается она в своем предисловии, которое в отличие от большинства предисловий, действительно было написано до, а не после завершения работы над книгой, — ради того, чтобы насладиться счастьем воспоминаний, время от времени, не спеша, по две три странички. Это занятие, вероятно, растянется на годы». Так оно и получилось.