И снова вспоминает Сергей Юрьевич: «Она одна на сцене. И в ней — все. Не забыть. Этот полуоткрытый рот. Беспомощная рука, и в ней страшный рубль (данный Поликсеной для покупки отравы). И не идут, долго не идут слова. Только звуки. И наконец: „Ай, погибаю, погибаю!“ Лучшее и великолепнейшее, что было в этой комической роли, — трагические всплески. И для трагедии была создана Раневская, и для трагедии тоже. Думаю, что это ее жанр, но она почти никогда не играла его в чистом виде. Только отдельные мгновения…»
Раневская часто повторяла: «Я не играю, я живу на сцене!»
После своей премьеры 30 сентября 1980 года спектакль «Правда — хорошо, а счастье — лучше» шел на сцене Театра имени Моссовета два с половиной года, и все это время капризы Раневской продолжались: «Плохо! Найдите другую актрису. Вы знаете, мне тяжело, такая долгая зима. Я не выношу холода. Я ведь южанка. У нас тогда на юге зима была короткая, а здесь север. Я не могу привыкнуть за пятьдесят лет. И на сцене дует». Каждую минуту, когда это было возможно, она слушала актера В. И. Демента, участника спектакля, дивного гитариста. Раневская издавна любила гитару и цыганское пение, и обожавший ее Демент готов был бесконечно перебирать струны, сидя рядом с актрисой.
Последний раз Раневская играла Островского 19 мая 1982 года. В этот день намечались киносъемки спектакля для телевидения. Разумеется, Фаина Георгиевна об этом не знала, ибо она всегда была против киносъемок спектаклей. Да и Юрский возражал, полагая, что к съемкам надо специально готовиться. А спектакль шел: «Это был страшный спектакль. С первой сцены она стала забывать текст. Совсем. Суфлируют из-за кулис — не слышит. Подсказывают партнеры — не воспринимает, отмахивается, мечется на сцене и не может ухватить нить. Вторая картина — совсем катастрофа… Кончилась ее сцена. Почти ничего не произнеся, она уходит, с трудом передвигая ноги. Мы с Кастыровой играем дальше, но играем как автоматы… Слышим, как кинулись к Фаине Георгиевне, как она глухо то ли плачет, то ли стонет… Дотянуть бы до антракта. Раневская всех ругает, потом молчит. Утихает. Ей плохо — это видно. Нельзя продолжать спектакль. Но антракт всё тянется. Но последнее слово — стой, хватит — сказать не решаюсь. Да и кто бы решился? К Раневской подошли Демент и Морозов с гитарами, слышу — тихонько поют… Вот и Раневская присоединила свой голос. Поют. Потом слышны ее рыдания, и опять гитара. Я не зашёл к ней. „Начинайте акт, Галя“, — говорю я помрежу Ванюшиной…
…Во втором акте девятнадцатого мая необыкновенная Раневская была необыкновеннее самой себя… Но, может быть, мы просто все были счастливы, что Фаина Георгиевна воспряла духом… Всё бывает лишь так, как оно было. И в жизни, и на сцене. Тот вечер не запечатлен на пленке, не записан. Всё это осталось только в памяти живых свидетелей. Незабываемая мимолетность, более всего отражавшая Раневскую, царственную и здесь.
Была овация, были общие поклоны, был сольный выход Раневской вперед — как всегда, и взрыв рукоплесканий — как всегда, и цветы, и общий выход со мной в рампе, взявшись за руки — как всегда… Я чувствую, как она тяжело опирается на мою руку и шепчет: „Больше не могу…“ Всё почти как всегда, но, казалось (или на самом деле так было?), что мы переживаем необыкновенные минуты, редкие мгновения Театра с большой буквы, победу духа в искусстве».
И еще отрывок из воспоминаний Сергея Юрьевича Юрского: «После спектакля, после премьеры, после сотого представления, после трудов. Именно сюда стараются проникнуть посторонние — „закулисье“ притягивает более, чем само представление. Зрители почему-то думают, что на сцене им показывают не лучшее, а лучшее прячут у себя за кулисами, как скаредные хозяева прячут самые вкусные блюда от не очень дорогих гостей. Это неправда! Много грехов у актеров, но на сцене они отдают все, что имеют, все, чем богаты. А потом, когда отгремели аплодисменты (они ведь гремят всегда, и проходят годы, пока научишься различать, кто аплодирует и за что аплодирует), когда закрылся занавес, до того, как придет понимание, кому сколько славы и дивидендов досталось, актерам хочется остаться одним, без посторонних, и ВСЕМ вместе. Именно сюда, бывает, влезают телевизионные камеры, микрофоны, корреспонденты, просто тусовщики, чтобы вот так, попросту попросить сказать пару слов, тут ведь все свои… Нет! Если они проникли в наше святая святых, то уже не все свои…»
* * *
В роли Фелицаты Раневская больше на сцену не вышла. Это была ее последняя роль в этом спектакле. Лебединая песня. Впрочем, последний раз она вышла на сцену в спектакле «Дальше — тишина». Еще раз подумалось мне, как гениально назвал этот спектакль словами Гамлета его постановщик Анатолий Эфрос. Действительно, дальше — тишина, ставшая вечностью…
Юрский побывал в Таганроге, когда Фаины Георгиевны уже не было в живых. Естественно, подошел к дому, на котором была мемориальная доска «Здесь родилась и жила в детские годы народная артистка СССР Ф. Г. Раневская». Сергея Юрьевича как током ударило, и всколыхнулось в памяти многое, связанное в его жизни с Раневской: «Моя дорогая, моя незабвенная Фаина Георгиевна, с которой мы еще, кажется, совсем недавно играли и, взявшись за руки, выходили кланяться публике, которой, вдруг понимаю, более 15 лет нету на этом свете. Она ведь сменила фамилию и взяла прекрасное имя Раневской не только потому, что любила героиню пьесы „Вишневый сад“, но по землячеству — Чеховы-то соседи. И опять все три века закручиваются в моем сознании в единый канат, на котором держусь и который не мне расплести на составные части.
В правительственной больнице, в отдельной палате Раневскую окружало множество приборов и специальных медицинских приспособлений. Но легче от этого не было. Она хотела домой, к своим книгам, к своему дивану, к своей собаке, к своему одиночеству. Она лежала, закрыв глаза, и изредка стонала. И вдруг, тоже как стон, низким своим голосом сказала напевно: „Дай… мне… ручку“. Я замер. Стало страшно. Никогда она не обращалась ко мне на „ты“. Я наклонился и взял ее за руку. Она выдохнула: „Каждый пальчик… я их все перецелую“. Только тут я понял, что Раневская поет. Голос набирал силу. Слова ложились ровнее, и мелодия стала определенней:
Обниму тебя еще раз,
И уйду, и затоскую…
И уйду…
И затоскую.
„Хорошо я спела? — спросила она, не открывая глаз. — Это замечательный романс“. Потом глаза открылись. Они были огромные и выпуклые. Она произнесла шепотом: „Как мне страшно умирать“».
Читая эти слова Юрского, я вспомнил почему-то высказывание Ларошфуко: «Мы всего боимся, как и положено смертным, и всего хотим, как будто награждены бессмертием». Судя по воспоминаниям многих, знавших близко Фаину Георгиевну, она, как и положено всем смертным, боялась последнего дня жизни и иногда, наверное, думала: «А может быть, мы награждены бессмертием?» Но прав был Гераклит, сказав однажды: «Бессмертные — смертны, смертные — бессмертны; смертью друг друга они живут, жизнью друг друга они умирают».
Размышляя о Фаине Георгиевне, хочу процитировать слова Ф. Бэкона: «Бессмертие животных — в потомстве, человека же — в славе, заслугах и деяниях». Уж чего-чего, а славы и великих деяний Фаине Георгиевне Раневской выпало более чем достаточно.
И снова вернемся к последним дням жизни Фаины Георгиевны: в больнице ее часто навещали друзья, что вызывало недовольство медперсонала. Одно из последних больничных воспоминаний оставила нам Марина Неелова. Лето 1984 года выдалось жарким. Марина Неелова, позвонив в больницу, попросила разрешения навестить Раневскую.
— Можете навестить ее в четверг. Может быть, вам это удастся, но помните, ей ничего нельзя есть.
Фаина Георгиевна узнала Марину, очень обрадовалась:
— Вы меня вспоминаете?
— Нет, Фаина Георгиевна, помню всегда.
В тот день консилиум врачей решил делать операцию — оторвался тромб. Фаина Георгиевна, рассказав об этом Марине Нееловой, четко произнесла, как вердикт: «Операцию не хочу!» Неелова попыталась успокоить ее, что это нужно для скорейшего выздоровления: «Чтобы быстрее встали на ноги и не хромали». На что Раневская со свойственным ей юмором ответила: