Дидье, Филипп, Стелла, Фаншон, Пьер, Франсуаза, Изабель, Али, другие… Скольких они спасли все вместе? Одна только Николь А. — ее лицей всегда открыт для неудачников…
Мне случалось просить даже в середине года:
— Ну, Филипп…
— За что его исключили? За драку? В школе, а потом у школы? С охранниками торгового центра! И это не в первый раз? Отличный рождественский подарочек! Ну присылай, посмотрим, что можно будет сделать.
Или вот такой разговор с мадемуазель Г., директрисой коллежа. Когда я пришел, она наблюдала за тем, как два класса корпят над контрольной работой. Тишина. Сосредоточенность. Ручки зажаты в зубах или вертятся между большим и указательным пальцами (как это у них получается? мне никогда не удавалось проделать такую штуку), у одних зеленая бумага для черновиков, у других — желтая… Тишина. Слышно, как мысль пролетает. Всю жизнь любил тишину послеобеденного отдыха и тишину классной комнаты. В детстве мне удавалось иногда объединять их. Была у меня страсть к незаслуженному отдыху. Я прекрасно владею искусством притворяться, что пишу, когда на самом деле передо мной чистый лист. Но под наблюдением мадемуазель Г. в эту игру не поиграешь.
Увидев краем глаза, как я вошел, она не повела бровью. Знает, что я никогда не побеспокою ее по пустяку, а уж если решаюсь на такое, то вряд ли для того, чтобы сообщить хорошую новость. Я бесшумно подхожу к столу директрисы, наклоняюсь к самому ее уху и шепотом зачитываю «послужной список»:
— Пятнадцать лет восемь месяцев, второй год в третьем классе, десять лет как ничего не делает, исключен по множеству мотивов, арестован месяц назад в метро за незаконную торговлю заколками для волос, мать сбежала, отец абсолютно безответственный. Берете?
Мадемуазель Г. по-прежнему не смотрит на меня, глаз не сводит со своей паствы и лишь кивает в знак согласия.
— При одном условии, — шепчет она, не разжимая губ.
— Каком?
— Не ждите от меня благодарности.
О, моя такая английская мадемуазель Г.! Ваше молчаливое согласие — одно из лучших моих воспоминаний об учителях. Это у Мариво, да, у Мариво — вы слышите? не в ваших там благочестивых книжках, а у Мариво! — я нашел фразу, которая может послужить вам тайным девизом: «В этом мире всегда надо быть немного слишком добрым, чтобы этого было достаточно».
И это работает, скажу я, добавив, что вы довели того паренька до аттестата зрелости.
2
Достаточно одного учителя — одного-единственного! — чтобы спасти нас от себя самих и заставить позабыть всех прочих горе-сеятелей разумного, доброго, вечного.
По крайней мере, такое воспоминание сохранилось у меня о мсье Бале.
Он вел у нас математику в первом классе. С точки зрения жестикуляции — полная противоположность Китингу; трудно представить себе учителя менее кинематографичного: какой-то, я бы сказал, весь округлый, высокий голос и ничего, что притягивало бы взгляд. Он встречал нас сидя за своим столом, любезно здоровался, и с первых слов мы попадали в математику. Из чего состоял этот настолько захватывавший нас урок? Из самого предмета, который преподавал нам мсье Баль и который, казалось, жил в нем самом, что делало его существом удивительно живым, спокойным и добрым. Странная доброта, порожденная самим знанием, естественное желание поделиться с нами предметом, который восхищал его ум и, по его разумению, просто не мог быть нам неприятен или чужд. Баль был по уши в своей науке и в своих учениках. Ощущалось в нем что-то поразительно невинное, будто его похитили из математических яслей. Он и помыслить не мог, что на его уроке поднимут бузу, как и нам не приходило в голову издеваться над ним: уж слишком убедительно было то счастье, которое он находил в собственной работе.
А мы были непростой публикой. Почти сплошь вылезшие из помойки Джибути, мы являли собой малопривлекательное сборище. У меня сохранилось несколько воспоминаний о ночных драках в городе и о внутренних разборках, далеких от нежности. Но, как только мы входили к мсье Балю, погружение в математику словно освящало нас, и час спустя мы выныривали из нее записными математиками!
В день нашего знакомства, когда самые крутые из нас похвалялись своими круглыми нулями, он с улыбкой ответил, что не верит в пустые множества.После чего задал нам несколько простейших вопросов, ответы на которые воспринял как какие-то бесценные самородки, чем здорово нас повеселил. Затем он написал на доске число 12 и спросил, что это такое.
Наиболее наглые попытались выкрутиться:
— Двенадцать пальцев на руках!
— Двенадцать заповедей!
Но невинность его улыбки сбивала с толку.
— Это минимальная оценка, которую вы получите на выпускном экзамене.
И он добавил:
— Если перестанете бояться.
И еще:
— Впрочем, хватит об этом. Потому что мы тут будем заниматься не выпускным экзаменом, а математикой.
И правда, больше он ни разу не заговорил с нами об экзаменах. Пядь за пядью в течение этого года он вытаскивал нас из пропасти невежества, смеха ради делая вид, будто речь идет о кладезе премудрости, колодце знаний; и всегда приходил в восторг от того, что мы еще что-то знаем: «Вот вам кажется, будто вы ничего не знаете. Вы ошибаетесь, ошибаетесь: вы знаете очень и очень много! Смотри, Пеннаккьони, мог ли ты подумать, что знаешь это?»
Конечно же, его майевтика [56]не сделала из нас гениев математики, но как бы ни был глубок наш «кладезь», мсье Баль всех нас вытянул наверх, дотянул до проходного балла на выпускном экзамене.
И ни разу ни намека на наше жалкое будущее, которое непременно ожидало нас, по мнению других учителей.
3
Был ли он большим математиком? Была ли великим историком мадемуазель Жи, пришедшая к нам в следующем году? А мсье С., преподававший в выпускном классе, где я сидел второй год? Можно ли назвать его выдающимся философом? Допускаю, но, честно говоря, не поручусь; убежден только, что все трое были одержимы страстью к своему предмету и что страсть эта была заразительна. Вооружившись этой страстью, они нырнули за мной в пучину моего отчаяния и не выпустили из рук, пока я не нащупал дна обеими ногами, пока не обрел твердой опоры в их предметах, ставших для меня преддверием жизни. Не то чтобы они занимались мной больше, чем остальными, нет, они совершенно одинаково смотрели на своих учеников — и на хороших, и на плохих, — умея возродить в последних желание понимать. Шаг за шагом они наблюдали за нашими усилиями, радовались нашим успехам, не раздражались от нашей медлительности, никогда не воспринимали наши неудачи как личное оскорбление и проявляли в отношении нас требовательность тем более жесткую, что она имела основанием высокое качество, постоянство и благородство их собственного труда. В остальном же трудно представить себе учителей более разных: мсье Баль, такой спокойный и доброжелательный, просто математический Будда; мадемуазель Жи, наоборот, настоящий смерч, ураган, который срывал с нас оболочку лени, чтобы увлечь за собой в бурный поток Истории; мсье С., скептичный философ, утонченный (утонченный нос, утонченная шляпа, утонченное брюшко), непоколебимый и проницательный, заставлявший мою голову гудеть вечерами от вопросов, ответы на которые я жаждал получить. Я сдавал ему длиннющие сочинения, которые он считал слишком многословными, намекая таким образом на то, что ему было бы удобнее править более краткие работы.
Если задуматься, то этих троих объединяло лишь одно — мертвая хватка. Они не удовлетворялись нашими признаниями в невежестве. (Например, мадемуазель Жи: сколько работ заставила она меня переписать исключительно из-за моей жуткой орфографии! А мсье Баль? Сколько дополнительных занятий провел он со мной, когда я сидел, скучая или мечтая, в классе для самостоятельной работы! «А что, если нам провести небольшой урок математики? Минут этак на пятнадцать? А, Пеннаккьони? Раз уж мы тут… Четверть часика — ни больше ни меньше?..») Спасение утопающего, сила, которая тянет вас кверху, невзирая на ваше самоубийственное сопротивление, крепкая рука, вцепившаяся мертвой хваткой в ваш воротник, — вот что первым приходит мне на ум, когда я думаю о них. При них — на их уроках — я возрождался, становился самим собой: и этот, если можно так выразиться, я-математик, я-историк, я-философ на протяжении часа забывал обо мне другом, заключал меня другого в скобки, освобождал от себя самого, от того самого меня, который до встречи с этими учителями мешал мне по-настоящему ощутить свое присутствие в жизни.