8
Минна же, в свою очередь, рассказывает мне, как, бывая в младших классах, предлагает ребятам игру, от которой те приходят в восторг, — игру в деревню. Правила просты: болтая с малышами, определяя в целом черты их характера, их манеры, желания, особенности, она превращает класс в деревню, где каждому отводится особое место, необходимое с точки зрения остальных: булочница, почтальон, учительница, автомеханик, бакалейщица, доктор, аптекарша, земледелец, водопроводчик, музыкант; каждому — свое, включая тех, для кого она изобретает вымышленные профессии, столь необходимые, как сборщица снов или художник по облакам…
— А что ты делаешь с хулиганом? С тем, на которого приходится четыре десятых процента, — малолетним преступником, хулиганом? Кем ты его делаешь?
Она улыбается:
— Жандармом, конечно же.
9
Увы, нельзя сбрасывать со счетов настоящего бандита, бандита-убийцу, которого никогда не удастся переделать в жандарма — даже играючи. Редкий случай, но он существует. И в школе тоже. За двадцать пять лет преподавания мне пришлось повстречать его раз или два среди двух с половиной тысяч учеников. Видел я его и на скамье в суде, этого подростка с преждевременно развившейся ненавистью, с ледяным взглядом, подростка, при виде которого сразу думаешь: этот плохо кончит, потому что он не может противостоять ни единому порыву, не сдерживает своих реакций, культивирует свою ярость, замышляет месть, любит причинять боль, терроризирует свидетелей и, совершив преступление, остается абсолютно непроницаем для каких-либо угрызений совести. Например, этот восемнадцатилетний паренек, который перебил топором позвоночник своему ровеснику К. по той простой причине, что тот был из квартала напротив… Или вот этот, пятнадцати лет от роду, пырнувший ножом учителя французского. А еще вот эта — девочка, воспитывавшаяся в частных школах, днем — двоечница, а ночью — соблазнительница сорокалетних мужчин, которых она сдавала двум подручным, ей под стать, и те пытали ее клиентов до смерти, чтобы потом ограбить. После допроса она спросила у потрясенных полицейских, можно ли ей теперь пойти домой.
Это всё не обычные подростки. Хотя преступление и объясняется самыми разными социально-психологическими факторами, оно все равно остается загадкой для рассматриваемого нами вида. Нет ничего удивительного в том, что физическое насилие растет вместе с обнищанием, замкнутостью, безработицей, искушениями пресыщенного общества, но то, что пятнадцатилетний мальчик замышляет убийство своего учителя — и совершает его! — остается патологически единичным случаем. И делать из такого подростка с помощью газет и телевидения символ определенной группы молодежи, взятой в отдельном месте (городские окраины), — значит выдавать эту молодежь за какое-то скопище убийц, а школу — за очаг преступности.
Относительно убийств небесполезно будет отметить, что за вычетом вооруженных нападений, уличных драк, убийств с целью ограбления и бандитских разборок около восьмидесяти процентов кровавых преступлений совершаются в семейном кругу. Люди убивают друг друга прежде всего у себя дома, под собственной крышей, варясь в соку своих неурядиц.
А выдавать школу за некую криминогенную среду — это уже само по себе криминал, чудовищное преступление перед школой.
10
Сегодня многие считают, что насилие пришло в школу только вчера, причем с окраин и единственно с иммигрантами. Раньше его в школе не было. Это догма, не подлежащая обсуждению. Однако у меня сохранились воспоминания о бедных учителях, которых мы изводили галдежом в шестидесятые годы, о педагоге, который, выйдя из себя, швырнул в нас, третьеклассников, свой стол, о надзирателе, которого увели из школы в наручниках за то, что он отлупил ученика, доведшего его до бешенства, а также — это уже из восьмидесятых — о девочках, на вид таких послушных, после общения с которыми их учителю прописали лечение сном (я как раз замещал его тогда), и всё потому, что он имел наглость требовать, чтобы они прочитали «Принцессу Клевскую» [50], которую эти барышни находили «слишком нудной»…
В семидесятые годы, на сей раз девятнадцатого века, Альфонс Доде так выражал свою тоску классного наставника, замученного учениками [51]:
Я вступил во владение средним классом. Я обнаружил там полсотни злобных сорванцов, щекастых горцев двенадцати — четырнадцати лет, сыновей разбогатевших фермеров, которых родители отправляли в коллеж, чтобы они стали мелкими буржуа, платя за это по сто двадцать франков за учебную четверть, грубые, наглые, говорящие между собой на корявом севеннском наречии, которого я совершенно не понимал, все они были уродливы тем особым уродством, что присуще изменчивому детству, у всех были большие обмороженные красные руки, простуженные петушиные голоса, тупой взгляд, и надо всем этим витал запах коллежа. Они сразу же возненавидели меня, еще не успев узнать. Я был для них врагом, надзирателем; с того самого дня, когда я впервые занял свое место на кафедре, между нами началась война, жестокая, непримиримая, не прекращающаяся ни на мгновение.
Ах, жестокие дети, как я страдал из-за них!
Мне хотелось бы рассказывать об этом без злопамятства, все эти печали уже так далеко! Но нет, не могу; и, глядите-ка, пишу эти строки и чувствую, как рука моя лихорадочно дрожит от переживаний. Мне кажется, что я все еще там.
<…>
Как это ужасно — жить среди недоброжелательства, все время бояться, быть все время начеку, при оружии, как ужасно наказывать — невольно совершаешь несправедливости, — как ужасно подозревать, везде видеть подвохи, не есть спокойно, не спать безмятежно, и все время, даже в моменты перемирия, думать: «Господи, что же они теперь мне устроят?»
Но, Доде, послушайте! Вы явно преувеличиваете! Говорят же вам: насилие появится в школе только век спустя! И придет оно не из Севенн [52], Доде, а с городских окраин, только оттуда!
11
Когда-то двоечника изображали стоящим в углу с дурацким колпаком на голове. Этот образ не относился к какой-либо особой социальной категории, то был просто ребенок, один из многих, поставленный в угол за то, что он не выучил урок, не сделал домашнего задания или безобразничал в классе господина Доде, сиречь Малыша. Теперь же, впервые в нашей истории, появилась целая категория детей и подростков, которую ежедневно клеймят позором в качестве символических двоечников. Их больше не ставят в угол, на них не надевают дурацкого колпака, само слово «двоечник» вышло из употребления, расизм признан гнусностью, но их без конца снимают на пленку, показывают всей Франции, пишут о проступках некоторых из них статьи, представляя их как некую неизлечимую опухоль на теле народного образования. Мы не только подвергаем их тому, что сродни школьному апартеиду, нам надо еще бояться их как некой чумы национального масштаба: они становятся для нас всеймолодежью из всехпредместий. В представлении общественности все они двоечники и хулиганы, и притом опасные: они и есть школа, потому что, когда говорят о школе, говорят только о них.
Потому что о школе и заговаривают только для того, чтобы поговорить о них.
12
Правда и то, что некоторые из их преступлений (рэкет и поборы среди соучеников, избиение преподавателей, поджог школы, изнасилования) не идут ни в какое сравнение со школьными безобразиями прошлых лет, которые сводились лишь к худо-бедно контролируемому непослушанию, не выходящему за рамки учебных заведений. Какими бы редкими ни были эти преступления, их символическое значение ужасно, а почти моментальное распространение известий о них через телевидение, Сеть, мобильную связь удесятеряет их миметическую опасность.