Возьмут шпагу и давай ей полосовать под аплодисменты и речи "принца датского". А якобинцы им за это деньги целыми кошельками. Иль того хлеще, намажутся дегтем и давай приговоренную девчонку голыми руками душить. Задушит, а Шереметьев ему — вольную, как "участнику борьбы с партизанами". Вот и возникли у меня вопросы к "театралу", актерам его и просто тем, кто смотрел, да хлопал…
Первые казни начались с 1 декабря 1812 года. Всего предстояло исполнить более восьми тысяч казней, из них — до трех тысяч в отношении женщин.
В отсутствие пороха и чрезвычайно суровой зимы захоронение представлялось немыслимым. На Вешняковских прудах, где — выходы известняка, были выдолблены этакие желоба, ведущие к прорубям. Обреченных подводили к верхнему концу желоба и приводили приговор к исполнению, а тело само собой скатывалось вниз и своим весом продавливало тела казненных ранее, что весьма облегчало работу. Даже если кто и выживал после рокового удара, — он, или она падали обнаженными в кровавую ледяную кашу при тридцати градусах ниже нуля.
Правда, возникли известные трудности. После трех-четырех раз на лезвии настывало столько мозгов, что топор приходилось менять. Но самым страшным бичом были не стылые мозги, но — волосы, особливо женские. Они так опутывали лезвие, что ни о какой продуктивной работе не могло быть и речи.
Поэтому с третьего дня мы плюнули на топор и перешли к полену. Но штатные палачи наотрез отказались исполнять казни поленом!
Так что палачей мы подобрали из тех, кто казнил наших. Им обещали, что если все пройдет без сучка и задоринки, их помилуют.
Кроме палачей, помилование получили и шлюхи. Дамы (в том числе и барышни) после врачебного осмотра могли собственным телом заплатить за то, что их отправление в Вешняки задержалось.
Я предложил Изменницам выбор, — либо "Вешняки", либо путь через всю Европу на положении полу-пленниц с обязательным исполнением ночного долга.
Я шел от древней культурной традиции уводить в полон хорошеньких пленниц. Как следует из хроник, традиция сия была весьма характерна для Древней Руси и изжила себя потому, что новые пленницы по своим культурным, языковым и национальным корням стали слишком отличны от русских воинов.
Хотите верьте, хотите нет, но мой план удался! Я забрал с собой почти триста девиц польской крови, замаранных Изменой и преступлениями. Они пошли по рукам почти двух тысяч москвичей сильно злых на поляков и польское. Все думали, что полячки не переживут той зимы…
Но практически все они вернулись живы-здоровы, да что самое удивительное — вышли замуж за своих сторожей. Таких же как и они москвичей. И я был счастлив. Я, в отличие от Антихриста, взял Москву под свою руку надолго и по сей день числю ее моей вотчиной.
Поляки отвечают в Златоглавой за ткацкие, скорняцкие дела, им принадлежат все трактиры, харчевни и львиная доля ямских. Неужто мне оставить Мой Город без этого?!
То, что случилось в Москве — ужасно. Но я верю, что если кто-то выказал звериную суть — нам не след брать сие за пример.
Коль мой человек привел к дом полячку — дай Господи им счастья и полный дом деток, чтоб не тронули их ни опаленные той войной мои немцы, ни столь же опаленные нами поляки. Дай им, Господи! Мне нужно по-новой Москву заселить…
Грибовские (верней — Гржибовские) родом из Могилевской губернии, отошедшей к России по Первому Разделу Речи. Когда выявился "польский след" в пугачевщине, бабушка отдала приказ выселить всех поляков из Могилева и Витебска.
(Потому Витебск так легко перешел к моей матушке — там не осталось местных дворян и помещиков.)
Выселенье поляков шло мирно — им платили компенсацию за неудобства, а расселение проводилось по центральным губерниям. Так дед юного Грибовского стал помещиком Московской губернии. Впрочем, хозяйство у него было малым и по завещанию все отошло старшему сыну. Младшему ж пришлось открыть ателье и он переехал в Москву со своими домашними.
В 1812 году поляки выказали свое истинное лицо, целиком и полностью перейдя на якобинскую сторону. Дядя Грибовского предоставил оккупантам свое имение, провиант и фураж, отец вошел в оккупационную администрацию.
Но мать юного Грибовского была русской — потомственной москвичкой, а невеста — немкой и сердце юноши разрывалось на части. Потом были расстрелы и добрую треть курса, на коем учился студент Грибовский, поставили к стенке. (Поляки не так уж и любят учиться — "польским" Московский Университет был только по бабушкину принуждению. Стоило ей умереть и Университет быстро стал "немецко-еврейским". А с некой поры и — "русским".)
В память о казненной невесте, не желая отстать от товарищей, Грибовский состоял в подпольном движении и также был схвачен и осужден. Только просьбы родителя отвели от него чашу сию, но на семейном совете решили, что молодой человек обязан вывезти сестру из Москвы.
Где-то через неделю после выезда за город брат с сестрой проснулись от ужасного шума и выстрелов. Молодых, брыкавшихся людей вывели в гостиную, где офицер, командовавший партизанским отрядом, вершил суд и расправу.
По рассказам юного прапорщика вид того человека был ужасен: какое-то серо-землистое лицо язвенника со впалыми щеками, белесые и всклокоченные, как нечесаная пакля, волосы, налитые кровью, маслянистые от выпитого, глаза и тяжкий запах сивушного перегара.
Палач был в черно-зеленом мундире моих егерей, а на левом плече его была вышита смеющаяся мертвая голова, — символ "Тотенкопфвербанде" мемельских добровольцев.
К этому ужасу подводили всех пленных. Он критически оглядывал несчастных с головы до ног, иной раз по его молчаливому приказу обреченному раскрывали рот и смотрели зубы (поляки служили при доме), или рвали одежду (по той же причине), а посланец Аида делал отрывистый взмах рукой и… на дворе крепили очередную петлю. Никаких вопросов, никакого дознания, никаких свидетелей. Целы зубы, да исподнее из хорошего полотна — на осину!
Очередь двигалась быстро — каратели время зря не теряли, — те из домашних, коих миновала чаша сия, помогали поддерживать порядок в очереди и усмиряли строптивцев, так что не прошло и десять минут, как брат с сестрой оказались перед Посланцем Вечности.
Офицер, даже не взглянув на Грибовских, коротко махнул рукой и их повели на смертную казнь. Тут сестра Грибовского вырвалась из рук палачей и, бросившись к ногам офицера, принялась умолять его. Под аффектом она стала рвать крючки лифа, пытаясь если не убедить судью, так хотя б соблазнить его — девушке шел пятнадцатый год.
Но по мере того, как сестра Грибовского продолжала свою тираду, а капитан в черном отклонялся назад, брат осознал ужасную истину — немец не понимал русского языка! Он видел, что девочка предлагает себя, но юный Грибовский со слов приятелей знал, что это — ошибка. Средь немцев бытовала молва, что русские барышни, жившие по домострою, гораздо скромнее полячек!
Юноша уж отчаялся, но тут их старенькая русская няня (одно время семьи отца и дяди Грибовских жили в одном имении) коршуном бросилась на его сестру, зажимая ей рот, с криком:
— Не молись! Не молись по-вашему! И себя, и брата погубишь! — и обернувшись к зловещему капитану, истово крестясь, сказала:
— Пришлые они. Сироты! Бегут от француза, замерзли, оголодали, вот и приютили их… Не наши они. Отпусти их, Вашбродь… Отпусти!
Немецкий капитан уставился на старуху, силясь разобрать сложные для него звуки, а потом, окинув взглядом молодых брата с сестрой, кивнул и в первый раз за весь вечер выдохнул:
— Weg… — и указал при этом на дверь. Девушка, не помня себя от счастья и ужаса, что есть силы вцепилась в Грибовского, а тот еле слышно переспросил:
— Нам можно..?
— WEG! — взревел немец, и уцелевшие домочадцы разве что не на руках вынесли своих юных господ на двор, а там уже были сани, и кучер с белыми от страха глазами только шептал:
— Скорее, панычи, будьте ласковы… Не-то передумают! — а женщины совали им в руки какие-то свертки. Только в непролазном черном лесу, когда один из сверточков вдруг шевельнулся и пискнул, Грибовский осознал, что в его руках шевелится маленький. А рядом — еще один. И еще… Восемь младенчиков вывезли той ночью молодые Грибовские со своего имения. А их старый кучер, мешком свалившись с козлов, встал на колени по пояс в белом, ломком от мороза снегу, и, крестясь на луну, только и мог, что повторял без конца: