Все это произошло на фоне чудовищных зверств Великой Войны.
Когда случилось Нашествие, всех не успевших удрать протестантов ждала ужаснейшая судьба. Та же самая, что и всех католиков — не успевших убраться в "не нашу" Литву осенью в дни "Дождевого Контрнаступления". Я никого не оправдываю. Обе стороны превзошли себя в массовых расправах с насилиями…
Однажды в Вене — на Венском Конгрессе, где мою сестру признали "военной преступницей", я спросил — как она дошла до жизни такой? Почему ее именем пугают детей — от Вильны до Кракова?
Мы сидели на травке под сияющим солнышком, под ногами у нас тек Дунай, щебетали какие-то птички. Война казалась кошмаром из страшного сна. Сестра сидела рядом со мной в форме полковника ее "волчиц" и грызла травинку. Длинную такую с метелкою на конце. Дашка, не вынимая сию метелочку изо рта, натянула потуже кожаную перчатку на левую руку:
— Входишь в деревню. Всех под прицелы на площадь. Всем на глаза повязки. Говоришь по-хорошему, что первый, кто поправит ее, будет наказан.
Они — не верят. Ни разу не верят… Тогда первому, кто тронет ее вырезают глаза. Не сразу. Дают возможность порыдать, попросить пощады пока палач точит нож. Но потом — все равно вырезают. Один глаз. "Из милосердия.
Говорят: "Второй глаз не тронем, ибо слепые рабы не нужны". Потом дозволяют выбрать — какой глаз меньше нужен. Почему-то все соглашаются на вырезание левого.
Когда идут резать глаз и жертва видит сие и кричит, прочие — сие слышат и ужасаются. Ужас — на слух, — всегда страшнее, чем наяву. Они ужасаются и — уже в нашей Власти.
Мол, пришла новая Власть — строгая, но справедливая. Обещала "глаз вырезать", и вот — пожалуйста. Говорит "рабы", стало быть — сохранит жизнь. А чего еще желать пленным?
Им дают длинные палки и они идут группами "по десять голов". Совершенно не связанные, но — с повязками на глазах. Идут ровно столько, чтоб немного измучиться и тогда мы объявляем привал.
На привале всех по очереди ведут "до ветру". После "вырезания глаза" обреченные исполняют приказы беспрекословно — сами спускают штаны (иль подымают юбки) и "присаживаются" на край длинного рва.
В сей миг надо встать за спиной, зажать рот левой рукой (надеваешь перчатку, чтоб не укусили!), а правой — скальпелем быстро ведешь по горлу… А еще — успеть толкнуть труп коленкою в спину, чтоб дерьмо, лезущее из него, не вывалилось на сапог…
Они даже… Как овцы на бойне… Руки их сжимают штаны, или юбки, а хрипы заглушает бравая строевая…
Сестра рассказывала сие так обыденно, будто резала колбасу. Я уж… на что видал виды, но и у меня пошел холодок по спине. Я, не веря ушам, спросил Дашку:
— И сколько… Сколько так можно за раз?
— По-разному. Как пойдет… Голов шестьсот за солнечный день. Но сие уже в Польше — в 1813-ом. А осенью — рано темнело…
Да и опыт приобрелся со временем… Быстрей дело пошло.
Человек сто. Или — двести? Нет — ближе к ста в первые дни.
Да… Где-то — сто с небольшим. Вроде того.
Я сидел рядом с собственною сестрой, матерью нашей с ней девочки и на меня веяло холодом…
Я не понимал… Я не мог осознать то, что она мне рассказывала.
Я — солдат. Я понимаю Войну. Я иной раз против любого Устава сам вешал пленных. Иной раз я отдавал иных (в основном — поляков) партизанам с московскими ополченцами. Крики тех, кто стрелял наших у Кремлевской стены, по сей день будят порой меня по ночам.
Но… "Волчицы" истребляли невинных баб, стариков, да детей!
Когда моя сестра сказала мне "сто", она имела в виду не мужиков, не вражеских пленных. "Сто" — это дети, немощные старики, да несчастные женщины (все как одна — по одному разу уже изнасилованные!) Это им "вырезали глаз" — по "их личному выбору"!
Это происходило не на многолюдной Руси, не в переполненной народом Европе. Это там — можно "вырезать тысячи"! А у нас — на наших болотах, "сто" — огромная цифра. Чудовищная.
Я не знал, что сказать…
По-прежнему чирикали птички, по-прежнему тек Дунай. Сестра моя брезгливо стряхнула с руки кожаную перчатку, скомкала ее и бросила в плавно текущую воду. И…
Я посмотрел на родную сестру. Губы ее дрожали, на глазах навернулись первые слезы, и ее вдруг стало трясти.
Я вдруг осознал, что сие — не вся Правда. Да, я — прямо спросил ее, как сие было. Она мне ответила. И сие — Правда. Но…
Как Человек Чести она не могла солгать мне. Да и я, как жандарм, сразу же уловил бы малейшую фальшь! Но своим отношением я обидел ее. Я единственный родной для нее Человек, — чуть было — не понял собственную сестру!
Правда — она разная. То, что сказала мне Дашка — это ж ведь только лишь одна грань Правды про ту Проклятую Войну!
И тогда я обнял милую Дашку, расцеловал ее и шепнул:
— Как ты вообще — стала Волчицею? Почему..?
"Когда наши взяли Курляндию, все думали, что мы все — латыши. Единая Кровь. Матушка даже заставляла брататься наших с курляндцами… Во время сих браков в Курляндию завозили латышей-протестантов. И когда началась Война…
Я не знаю, что с ними делали в сердце Курляндии. Я была в Риге. У меня только что родилась дочь (твоя дочь!) и я кормила Эрику грудью, не взяв к ней кормилицу. Мне нравилось кормить ее грудью…
Потом началась Война и в Ригу бежали многие протестанты. Они рассказывали страшные вещи и я им не верила.
Я была с тобою в Париже, зналась со многими якобинцами и знала их, как образованных, культурных людей. А тут… Какие-то страшные сказки из прошлого!
Я говорила всем: "Мы живем в девятнадцатом веке! На дворе Просвещение! Того, о чем вы рассказываете — не может быть, потому что… не может быть никогда!
И люди тогда умолкали, отворачивались от меня и я дальше баюкала мою девочку.
А потом… Вокруг, конечно, стреляли, но Эрике нужен был свежий воздух и я повезла ее как-то на Даугаву.
Там был какой-то патруль, кто-то сказал мне, что — дальше нельзя и я еще удивилась, — неужто якобинцы перешли на наш берег?
Мне отвечали — "Нет", но… И тут все смутились и не знали, что сказать дальше. А я топнула перед ними ногой и велела: "Я — Наследница Хозяйки всех этих мест. Я могу ехать, куда я хочу и делать, что захочу ежели сие не угрожает мне и моей доченьке!
Меня пропустили. Я поставила люльку с Эрикой на каком-то пригорке, пошла, попила воду из какого-то ручейка, а потом посмотрела на Даугаву. Там что-то плыло. Какой-то плот… И на нем что-то высилось и дымилось.
Я прикрыла рукой глаза от ясного солнца и пригляделась. Потом меня бросило на колени и вырвало.
Там было…
Там была жаровня и вертел. А на вертеле — копченый ребеночек. Насквозь… Вставили палку в попочку, а вышла она — вот тут вот — над ребрышками. И огромный плакат — "Жаркое по-лютерански.
Меня стало трясти… Я крикнула: "Немедля снять!", — а мне ответили: "Невозможно, Ваше Высочество! Снайперы…
Знаешь, ты был, наверное, там… Даугава в том месте имеет большую излучину, так католики на наших глазах убивали детей, молодых девиц, да беременных, а потом спускали их на плотах по реке… И их фузеи били на восемьсот шагов, а наши лишь на семьсот и мы ничего не могли сделать!
И вот, вообрази, сии плоты — с трупами, с еще живыми, умирающими людьми плыли так чуть ли не к Риге! Несчастные кричали и умирали у нас на глазах, а мы НИКАК, НИЧЕМ НЕ МОГЛИ ИМ ПОМОЧЬ! Хотелось просто выть от бессилия…
Я бежала с того страшного места, прижимая Эрику к груди и в глазах стоял тот копченый ребеночек и я знала — с Эрикой они сделают то же самое!
Вечером этого ж дня я нашла Эрике кормилицу и просила выдать мне "длинный штуцер". И оптический прицел для него.
Да, я знала, что "длинный штуцер" негоден для нормальной войны, ибо его долго перезаряжать. Но, — я догадывалась, что через Даугаву они не посмеют, а стало быть у меня есть некий шанс. "Винтовка" же, или — "длинный штуцер" бьет на полторы тысячи шагов вместо обыденных семисот.