В свое время советы, опираясь на указания Ленина, утверждали, что в пределах одной национальной культуры существуют две культуры, а отсюда и два языка: буржуазный и пролетарский. Однако в дискуссии о советском языковедении И. Сталин, в угоду новой генеральной линии, совершенно определенно отказался от формулировки Ленина, заявив, что:
«В литературе нередко эти диалекты (классовые – Ф.) и жаргоны неправильно квалифицируются как языки: «дворянский язык», «буржуазный язык» – в противоположность «пролетарский язык», «крестьянский язык». («Относительно марксизма в языкознании», Правда, 20 июня 1950).
Но при рассмотрении именно советского языка становится совершенно очевидным, что никогда семантическая нагрузка слов и выражений не разнилась так у власть предержащих и народных масс, как это можно наблюдать в советский период. Термины и фразы «социализм», «бдительность», «враг народа», «добровольная подписка на заем», «энтузиазм масс» – полярно-противоположны в официальной и подлинно-народной интерпретации.
Это расхождение между официальным смыслом слов и их общенародным толкованием бросилось в глаза и Дж. Оруэллу, вне сомнения пользовавшемуся русским языком советского периода как прототипом «новоречи»:
«…Ни одно слово в «Б» словаре (т. е. партийно-массовом – Ф.) не было политически нейтральным. Многие из них были эвфемизмами. Такие слова, например, как «радостьлагерь» (концлагерь) или «Минимир» (Министерство Мира, т. е. Министерство Войны) обозначали почти точно противоположное тому, чем они, якобы, являлись». (Перевод наш – Ф., «1984», стр. 309).
Действительно, семантическое раздвоение лексики, ее двуплановость является, быть может, самой характерной особенностью советского языка. «Враг народа» воспринимается широкими массами как «враг режима», мечтающий о благе для народа, «трудовой энтузиазм масс» прикрывает безудержную эксплуатацию человека государством, заставляющим советских граждан надрываться на непосильной работе в холоде и голоде, под страхом репрессий; «советская бдительность» означает страшный террор, когда в застенках НКВД-МВД гибнут бесчисленные, ни в чем не повинные жертвы. Раскрытие подлинного смысла подобных выражений – это противоядие, выработанное народом против одурманивания его лживыми штампами.
Аналогичная судьба – переосмысление народом официальных терминов – постигла и «положительные», с точки зрения властей, слова. Для иллюстрации разрешим себе процитировать небольшой отрывок из статьи В. Александровой «Как изменяется литературный язык» (Новое Русское Слово, 20 мая 1951):
«Любопытна противоречивая репутация в послевоенной жизни маленького прилагательного «правильный». На языке писателей и литературных критиков – «правильная статья», «правильный человек» – означает похвалу. Совсем иначе оценивают это качество рядовые советские люди. Варя, героиня рассказа Б. Бедного «Государственный глаз», после окончания техникума получает работу на лесозащитной станции в качестве учетчицы. Она с жаром принимается за работу, рьяно сражается за соблюдение предписаний старшего механика. Но о ее наставлениях помощник бригадира говорит ей в сердцах: «До того ты правильный человек, что слушать тебя тошно». А другой еще «уточняет»: «Под старость из тебя такая сварливая баба выйдет, каких еще на свете не было». Толкование слова «правильный» в смысле «скучный», «бездушный» – настолько распространено в жизни, что даже критики дрогнули: в их статьях теперь не редкость встретить рассуждение о том, что хотя положительный герой безусловно высказывает «правильные мысли» – сам он скучный человек».
Здесь, по сути, смыкаются две вышеуказанные проблемы русского языка советского периода, а именно: проблема взаимоотношения языка и действительности есть необычное для языкового развития раздвоение семантики слов на официальную и неофициальную, т. е. сосуществование в одном и том же письменно-речевом оформлении намеренно-лживого отображения и правдивого восприятия советской действительности. Именно через необычность разрешения этого вопроса раскрывается и вторая проблема – качественное своеобразие русского языка советского периода.
Сложность момента заключается в том, что фразеологический штамп давно существует в развитых языках, т. е. стилистика языка, его фразеологическая идиоматика заключается не только в образном употреблении как будто не совместимых логически элементов («экзамены на носу», «он не в своей тарелке»), но и в обыкновенной стандартизации синтагм («отрицать явление», но «опровергать мысль, мнение»). В основном – это проблема синонимического подбора.
Этот синонимический подбор, по сути, является «естественным отбором», закономерность которого не всегда может быть прослежена и объяснена. Так как человек еще до сих пор не открыл подлинных пружин языкового развития, то он не в состоянии произвольно менять его структуру.
Классикам, конечно, в какой-то мере удается внести что-то свое в структуру языка, в его лексику и даже фразеологию. Но это индивидуальное творчество, по сути, является только шлифовкой того материала, тех полуфабрикатов, которые неосознанно создаются безымянными творцами, а имя им – легион.
Что же сделали большевики? Они узурпировали и монополизировали право создания фразеологических штампов. В отличие от народной многовековой чеканки слов и выражений, охватывающих всё многообразие человеческой жизни, большевики создали сотни и тысячи бездушных партийно-политических фраз, не руководствуясь и не следуя никаким другим соображениям, кроме одного – соответствия пресловутой «генеральной линии» на данный момент.
Еще задолго до написания этой книги, на пороге тридцатых годов, уже высказывалось мнение, что «нельзя десять лет подряд играть на человеческой психике одним и тем же смычком, – об этом нам конкретно расскажет история любого изживаемого образа или оборота». (Е. Поливанов, За марксистское языкознание, стр. 171) [87].
И, действительно, язык жестоко мстит за насилие над собой, за то, что в него искусственно вводят не народом-языкотворцем созданные слова и фразы, не выношенные в глубинах народного сознания и не являющиеся плотью от плоти его. «Нет в них души», – сказал бы великий русский языковед П. Потебня, нет в них следов неутомимого труда всего народа, добавим мы, следуя проникновенным словам классика русской литературы В. Короленко:
«Слово – это не игрушечный шар, летящий по ветру. Это орудие работы: оно должно подымать за собой известную тяжесть. И только по тому, сколько оно захватывает и подымает за собой чужого настроения, – мы оцениваем его значение и силу».
Советская речь именно и не обладает этой весомостью, о чем убедительно свидетельствует уже упоминавшийся М. Слободской в своих сатирических стихах (цит. по Новому Русскому Слову, 30 янв. 1951):
Слова пусты – без веса, без нагрузки,
Приходят и уходят налегке -
Оратор говорит хоть и по-русски,
Но всё же не на русском языке.
У речи нет ни формы, ни обличья,
Словарь – по пальцам можно перечесть,
Не «нету», а «отсутствует наличье»,
«Фактически имеем», а не «есть».
Он скажет не «сейчас», а «на сегодня»,
Не «двое», а «в количестве до двух»…
В своей очень интересной работе «Живое и мертвое слово» Л. Ржевский на вопрос, перестал ли русский язык быть «великим и могучим», справедливо отвечает:
«Великим и могучим – нет, не перестал. Не успеет перестать. Будем надеяться, что никогда не перестанет, но он перестал быть свободным. И от этого все качества. Последствия этого катастрофичны». (Грани, № 5, 1949, стр. 63).
Далее автор, не переоценивая засоряющую роль вульгаризмов и даже проявляя к ним излишнюю терпимость, несколько консервативно подходит к оценке многих, мы бы сказали, полезных неологизмов в русском языке советского периода.
Зато нельзя не согласиться с его утверждением, что «…несвободный язык истощается, как река в засуху – вширь и вглубь. Словарь хиреет не только за счет сдачи в архив некоторых словарных рядов, – оскудевают лексико-семантические комплексы, беднеет синонимика языка. Я хочу сказать, что вторым тягчайшим следствием давления на мысль и слово является страшная шаблонизация речи». (Там же, стр. 64-65).