Летом в начале войны у сестры одной моей подруги Маруси родился сынишка. Вскоре после его рождения молодой отец эвакуировался с заводом, на котором работал, а точнее, бросил жену и новорожденного. Маруся окончила Горный институт, в середине войны защитила диплом. Помогали ей все: мать, сестры, друзья, Сережа и даже я. Во всем, что касалось науки, я была совершенно бездарна, поэтому помощь заключалась в том, что иногда мне удавалось сварить большую кастрюлю супа и отнести ее Марусе, благо жили мы близко друг от друга.
Когда Маруся защитила диплом, все помощники собрались за большим столом праздновать. На столе — что-то сотворенное из картофельных очисток, лепешки из кофейной гущи, напиток под названием «каковелла» из шелухи от бобов какао. Во главе стола сидел малыш, уже двухлетний. Он не видел еще ни капли настоящего молока — у матери оно пропало сразу, а дети военного времени росли на солодовом молоке. Мы были самыми обыкновенными людьми, атмосфера военной Москвы была атмосферой взаимопомощи.
С лета 41-го по осень 42-го мы еще бывали у Добровых, но видеться становилось все труднее. Даниила то призывали в армию, то отпускали. У него было врожденное заболевание позвоночника спондилоартрит. Оно не мешало ему проходить десятки километров, но спина иногда болела, и какое-то время он был вынужден даже носить металлический корсет.
Осенью 42-го Даниила все же забрали в армию окончательно. Провожали его сестры Усовы, Татьяна и Ирина, о которых я уже говорила. Первое время Даниил довольно долго был в Кубинке, где исполнял разные обязанности: печатал на машинке, топил печку, убирал. Тамошнее начальство, узнав, что он сын Леонида Андреева, издевалось над ним как могло. Нравилось, что вот сын писателя в услужении и делать с ним можно, что захочешь. В Кубинку к Даниилу ездила Татьяна Усова.
Я же в глубине души была абсолютно уверена, что с фронта он вернется живым.
К весне 43-го года жизнь в Москве стала понемногу оживать: кто-то вернулся из ополчения, кого-то отпустили с фронта в связи с ранением. Летом 43-го я вступила в МОСХ. До этого я состояла в Горкоме живописцев, благодаря чему имела карточку служащего — 400 г хлеба и иногда крупу. Вступление в МОСХ означало тогда литерную карточку и право обедать в столовой МОСХа, то есть попросту спасение от голода. Председательница Горкома живописцев организовала в Парке культуры выставку художников — членов Горкома, на которую пригласили Бюро живописной секции МОСХа в расчете, что всех участников примут в Союз одновременно.
Пришли члены Бюро, к выставке они отнеслись хорошо, но в МОСХ рекомендовали не всех. Я ухитрилась в войну писать, рисовала раненых в госпитале и оказалась в числе рекомендованных. Но это был первый этап. Для утверждения в качестве члена Союза художников следовало привезти работы в МОСХ в Ермолаевский переулок. 10 июля выставка закрывается, а вечером того же дня в МОСХе заседает комиссия. И тут председательница Горкома живописцев, женщина очень принципиальная, заявляет: «Нет, выставка будет продлена. Или все вступают в МОСХ, или никто!». В МОСХе на это ответили: «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Хотят, чтобы их приняли, пусть принесут работы».
Что было делать? Все-таки Бюро выбрало тех, кого считало лучшими, и, если мы демонстративно не принесем работы, так нас и потом не примут. Я и Игорь Павлович Рубан поступили следующим образом. Приехали в Парк культуры рано утром. Канцелярия еще только раскачивалась, и приказ о продлении выставки не дошел; он стал известен только через час. Мы, улыбаясь, говорим:
— Сегодня выставка закрывается.
Нам отвечают:
— Да.
— Знаете что, мы свои работы сейчас заберем.
— Пожалуйста! Мы мгновенно сдергиваем работы со стен, связываем их, но к выходу не идем: чтобы идти через выход, нужен пропуск на вынос работ. В заборе 1-й Градской больницы, граничащей с парком, есть дыры. Мы с Игорем Павловичем бежим в кусты, пролезаем в дырку в заборе, и вот мы уже на Ленинском проспекте. Привозим работы в МОСХ. Там — хохот и полный восторг. А раз нет нескольких работ на выставке, то нет и выставки. Кто-то еще из художников тоже успел привезти свои работы.
Дальше уже в МОСХе разгорелся спор: принимать меня или нет, потому что как принимать человека, в работах которого никак не отражена советская идеология? Ну пейзажи, ну портреты пусть даже и раненых — подумаешь! Какой же это советский художник? Спас меня Петр Петрович Кончаловский, до этого ни меня, ни моих работ ни разу не видевший. Он сказал: «Я не знаю, о чем вы спорите. Это же талантливый человек!» Авторитет Кончаловского был так велик, что эта фраза решила мою судьбу: меня приняли в Союз художников.
В моей жизни было немного и педагогической деятельности, но своеобразной. Неподалеку от станции метро «Сокол» располагался скульптурный комбинат, изготовлявший в основном гипсовые памятники вождей и «девушек с веслом». Отдельные части их — руки, ноги, головы — в большом количестве валялись на земле. В подмастерья туда собрали главным образом мальчишек, выгнанных из всех школ за хулиганство, и стали обучать их рисунку. Педагоги в комбинате не задерживались. Перед войной там стал преподавать Сережа, но и он не выдержал и передал работу мне.
Ребятам было по 14–15 лет, мне 26, но выглядела я моложе. Ученики обрадовались моему приходу, посчитав, что шутя со мной справятся. Они ошиблись — сладила с ними я, правда, иногда странными приемами. Когда один из ребят подал мне вместо натюрморта «заборно-непристойный» рисунок, я в ярости подняла 16-летнего мальчишку на руки и швырнула с лестницы. Класс обомлел, а побелевший виновник попросил прощения.
Самый смешной случай однажды произошел холодной военной зимой. Я пришла на урок, почти все ученики меня встретили внизу, а занимались мы на пятом этаже. По озорным веселым глазам и приторной вежливости я поняла, что мне приготовлен какой-то сюрприз. Так и было: войдя в класс, я увидела, что в углу на крюке, почему-то находящемся в потолке, висит самый озорной из всех ребят. Я прошла на свое место и предложила начать заниматься.
— Как? А он?
— Если ему нравится висеть — пусть повисит. А если хотите — помогите ему слезть.
Парню помогли, и все засыпали меня вопросами, как я не испугалась, как догадалась? А я, сделав серьезное лицо, сказала, что если бы они внимательно относились к рисунку, то знали бы, как ложатся складки одежды у повешенного, а какими они были здесь. Выходка же на самом деле привела меня в восторг. Под наглухо застегнутое пальто (из-за холода мы не раздевались) были всунуты деревянные плечики, и крючок от плечиков зацеплен за крюк в потолке.
Мы подружились с ребятами отчасти и потому, что я никогда не жаловалась на них заведующему учебной частью. Что с ними стало потом? Кто из них выжил, а кто погиб на войне — не знаю.
Потом я преподавала в студии ВЦСПС. Она помещалась в Доме Союзов, где-то наверху на уровне люстры Колонного зала. Заведовал учебной частью очень хороший художник и интересный человек — Леонид Николаевич Хорошкевич, друг Даниила и Сережи. Сережа вел там живопись, а мы с Левой (как звали его друзья) затеяли необычную вещь: мы знали, что единственным возможным заработком для художника, не желающего кривить душой, может быть только работа шрифтовика или оформителя. Вот мы и стали учить этому молодых людей, внушая им, что это не халтура, а тоже работа художника. Атмосфера в студии была прекрасная — увлеченности искусством, дружелюбия, взаимопомощи и какого-то неуловимого романтизма, исходившего от Леонида Николаевича. Много ночей просидели мы с Левой у него в Палашевском переулке, и он читал мне стихи у топящейся печки. Позже в лагерь через папу посылал мне краски. Он умер, пока я была в лагере, и похоронен на Новодевичьем кладбище почти напротив Даниила. В конце войны нашу идеологически не выдержанную студию разогнали.
В конце войны произошло одно событие. По Садовому кольцу вели напоказ большую колонну немецких военнопленных. Об этом было объявлено по радио заранее, и всех москвичей приглашали посмотреть на такое зрелище. Я не пошла. Меня оттолкнула какая-то темная средневековость этого замысла. От тех, кто пошел, я слышала два запомнившихся мне рассказа. Первый — немцы смотрели на детей, которых некоторые матери взяли с собой. Второй — о том, как многие из женщин плакали и говорили: