— Что с Вами?
Мы были тогда еще на «Вы». Отвечает:
— Ничего, ничего.
И мы разговариваем уже о том, что нас так волнует, мучает, о том, как Сережу таскают в НКВД. Много лет спустя, в 45-м году, когда он вернулся с фронта и мы уже были вместе, я спросила:
— Ты помнишь тот момент в Останкине?
Он ответил:
— Еще бы не помнить!
— А что это было? Почему ты тогда так вздрогнул? И вообще так реагировал на меня?
— А потому, что я увидал, что это — ты. Та, которую я встретил. Но ты была женой моего друга. А со мной было так. Из Останкина мы с Сережей ездили на трамвае. Там было кольцо, мы садились на места против друг друга и долго ехали. Я задумалась, как-то ушла в себя, пыталась разобраться в своем отношении к Даниилу. Оно было очень глубоким, никакого определения ему я не находила. Сережа, сидевший напротив меня, вдруг проговорил:
— Я знаю, о чем ты думаешь. Тебя тревожит то, как ты относишься к Даниилу.
Я сказала:
— Да.
А он мне на это ответил:
— Я очень высоко ставлю дружбу. Ничуть не ниже любви. Так что не беспокойся.
Интересно, что Сережа был невероятно ревнив и страшно изводил меня этим. Причем ревновал без всякой причины. А тут ответил так. Думаю, что этот ответ на несколько лет задержал выяснение наших отношений с Даниилом. Между нами легла эта преграда. Для него я — жена друга, для меня я — замужняя женщина, и муж мне доверяет.
И еще однажды мы с Даниилом вместе ехали к нам в Уланский переулок. Мы где-то встретились, не помню, где, почему-то доехали на метро до Лубянки, а дальше отправились пешком. Даниил взял меня под руку, и я вдруг почувствовала, как легко нам идти вместе: у нас полностью совпадали шаги! У Сережи была совсем иная походка, и я с трудом приноравливалась к его шагу. А тут мне стало казаться, что мы всю жизнь так идем — под руку, с абсолютным совпадением ритма.
Даниил часто бывал у нас. Он приходил сначала со стихами, потом с очередными главами романа «Странники ночи», так что мы жили в двойном мире: в реальном 37-м году и в мире его романа об этом же времени. Содержание романа, я, как могла, пересказала в третьем томе собрания сочинений Даниила. Сейчас повторять не стану. Герои романа были для нас такими живыми, что мы попросту жили с ними. Я и сейчас вспоминаю Олега, Сашу, Адриана и других героев романа как ушедших либо умерших друзей или добрых знакомых.
Вся история с Сережей, слава Богу, закончилась ничем. Когда его наконец отпустили, он позвонил Добровым из автомата. И Александра Филипповна, которая подошла к телефону, восприняла его голос так, как воспринимают музыку: не пытаясь разобрать слова. Просто услышала голос друга — значит, цел. Мирчо получил десять лет без права переписки. В 38-м году это означало расстрел. Думаю, так оно и было. В институте у нас начались снова перетасовки, и мы с Сережей попали в мастерскую Льва Крамаренко. Соня, моя подруга, вышла замуж и уехала в Комсомольск-на-Амуре. Ну а в 1938 году нас с Сережей вызвали и сказали, что больше нам учиться нечему. Институт дипломов не дает, а мы его, по словам руководства, закончили, и притом очень хорошо. Нас попросту отправили на все четыре стороны и слава Богу.
Конец 30-х годов. Женщины в то время ночи напролет сидели на постелях и прислушивались: идут, идут!.. Нет… И — падали, засыпали: слава Богу, еще одна ночь прошла. Александр Викторович рассказывал: «Я просыпаюсь ночью, а она (Шурочка) сидит с огромными глазами на своем диванчике, потому что шорох у двери».
Если кто-то опаздывал — сейчас этого не понимают, а у меня осталось до сих пор, — начиналась паника: взяли на улице. Тогда уже все знали, что для ареста ничего не требуется. Как передать этот страх? Не было человека, который с ужасом не оглядывался бы утром: кого взяли этой ночью? Не было ночи, когда спали бы спокойно.
Мы продолжали бывать у Коваленских. Уходили от них в четыре-пять часов утра. Метро еще не работало, домой шли пешком: по Пречистенке, Моховой, вверх по Театральному проезду — и оказывались перед зданием НКВД. Белая, заснеженная спящая Москва. Темные окна. И если где-то горит свет, то это очень страшно: значит, там берут человека. И посреди темной, притихшей, притаившейся Москвы надо всем сияет окнами дом НКВД — всеми до одного, снизу доверху! За каждым окном — допрос. Там кабинеты следователей. Этот страшный дом, как огромное чудовище, множество глаз которого следят за сжавшейся и онемевшей от ужаса Москвой.
Глава 11
«МИШКИ» В ГРОЗОВОМ ЛЕСУ
Я уже рассказала о том, что в 1938 году из института нас отпустили на все четыре стороны. Мне, как и многим художникам, пришлось зарабатывать копиями, которые я делала для копийного комбината.
Тогда же в районе станции метро «Парк культуры» открылась огромная выставка «Индустрия социализма». На ней я копировала портрет Калинина. Работали мы по выходным, потому что в остальное время приходили все-таки какие-то посетители — немного, но приходили. А тут все залы полностью были нашими, и в каждом сидели художники и копировали.
И вот однажды я пришла, начала и замечаю, что люди почему-то не работают, а ходят туда-сюда и атмосфера какая-то странная, возбужденная. Потом и ко мне кто-то подошел:
— Пойдем.
— Куда?
— Пойдем, пойдем.
Приходим в центральный зал. В нем висит огромная картина, изображающая сдачу какой-то плотины. По стройке идет группа — Сталин и члены Политбюро. Они принимают работу. Тогда подобных картин было много. Все молча смотрят на картину, потому что становится очень страшно: на ней нет Ежова, который был еще вчера вечером. Стали вспоминать, где висят другие картины, на которых он должен быть. Оказалось, что в одну ночь вызвали авторов и велели до утра убрать Ежова отовсюду. Это был конец «ежовщины». Потом уже мы прочитали в газетах, что он «враг народа» и прочее. Конечно, работать уже никто не стал. Все мы развеселились, потому что показалось, что вот все изменится, — людям свойственно всякий раз надеяться. Но можно себе представить, что пережили те художники, когда их ночью сдирали с постелей.
Забавный случай произошел и со мной. Я считалась хорошим копиистом. Как-то меня вызывает директор комбината и говорит: — Знаешь, в Академии имени Фрунзе что-то случилось с копией какой-то картины. Они звонили, поезжай и посмотри.
Приезжаю я с этюдником. Меня встречают военные — громадные, хорошо одетые, сытые и… совершенно растерянные. Они мне чуть ли не шепотом говорят:
— Может, вы что-нибудь сделаете?
А была такая картина, кажется, ее автор тот же Александр Герасимов. У копиистов она в просторечье называлась «Полсобаки». На веранде усадебного дома на фоне красивой подмосковной природы за столом, на котором стоят ампирные синие с золотом чашки, сидят и беседуют Сталин и Горький. По-моему, сидели они в плетеных креслах, а в углу лежала собака — не целиком, а передняя часть — отсюда и «Полсобаки».
Меня приводят в буфет, где лицом к стене стоит картина вся в белых пятнах. Военные и сами все белые с перепугу. А я вижу, что ничего страшного не произошло: белили потолок и забрызгали полотно, только и всего. Но я же не могу сказать, что все так просто. Говорю: «Хорошо, попробую что-нибудь сделать». Картину разворачивают, чтобы я работала у стенки. Посетители буфета видят только заднюю сторону. То есть даже курсантам академии нельзя показать этот ужас: Сталин в белых пятнах! У меня с собой краски, смесь: масло, лак, скипидар. А как мне попросить воды и для чего? Или как мне отсюда вылезти? Я поступила просто: плевала на картину, плевала на тряпку и так без труда вытерла все пятна. А потом моим составом, который употребляют в живописи, все очень аккуратно протерла. Закончив, показала военным. Те просто засияли и говорят: «Знаете что: тогда поправьте нам еще одну вещь». Ладно. Я и сама развеселилась. И вот мне приносят небольшую картину художника Котова. По лесу едет наш танк, изображена какая-то танковая операция. Я спрашиваю: