Я знал, что эта большая ария для Бетховена не менее важна, чем вся опера (точно так же и я относился к ней), недаром он без конца хотел слушать эту арию. И хотя от напряжения я почти совсем выбился из сил, я все же был счастлив, ибо чувствовал, что мое исполнение нравится маэстро.
Многократные повторения затянули прослушивание, и оно закончилось лишь за полночь.
– А как же с переработками, с сокращениями? – спросила княгиня Бетховена и взглянула с мольбой на него.
– Не требуйте этого, – мрачно ответил он. – Ни одна нота не вылетит из партитуры.
– Бетховен! – глубоко вздохнув, воскликнула княгиня. – Так значит, ваше великое творение останется непризнанным и не оцененным по заслугам?
– Ваше одобрение, милостивая государыня, самая лучшая оценка его, – проговорил Бетховен, и его рука, вздрогнув, выскользнула из рук княгини.
Внезапно мне почудилось, что в эту хрупкую женщину вселился могучий дух. Упав на колени, она обняла Бетховена и в порыве вдохновения воскликнула:
– Нет, Бетховен! Нет!… Нельзя, чтобы ваше величайшее произведение погибло! Нельзя, чтобы вы сами погибли! Этого не хочет господь, наполнивший вашу душу звуками чистой красоты… Этого не хочет тень вашей матери… Сейчас, в этот самый миг, она молит вас моими устами… Бетховен, пусть это случится! Уступите! Сделайте это ради вашей матери!… Сделайте это ради меня, ради вашего единственного и самого верного друга!
Великий композитор долго стоял неподвижно, затем отбросил с лица прядь волос и, устремив кверху растроганный взгляд, рыдая, проговорил:
– Я хочу… хочу… сделать все… ради вас… ради моей матери!
Он почтительно обнял княгиню и протянул руку князю, словно давая торжественное обещание. А мы, взволнованные и растроганные, окружили их. Уже тогда все мы почувствовали значение этого исторического момента.
С той минуты больше никто не произнес ни единого слова об опере…
Мы с Майером облегченно вздохнули и обменялись выразительными взглядами, когда слуги распахнули широкие двери в столовую, и все общество устремилось к заставленному всякими яствами столу, ужинать. Я специально уселся напротив Бетховена. Он, видимо, все еще был поглощен мыслями о своей опере, а потому ел поразительно мало. Я же, мучимый голодом, проглотил первое блюдо столь поспешно, что мог показаться смешным.
– Вы расправились с едой не хуже волка, – улыбнувшись, сказал Бетховен и указал на мою пустую тарелку. – Что же вы съели?
– Я настолько проголодался, – проговорил я в ответ, – что не обратил внимания на блюдо.
– Поэтому вы с таким мастерством и естественностью только что исполнили партию Флорестана, человека, измученного голодом. Стало быть, заслуга принадлежит не вашему голосу и не вашей голове, а только вашему желудку. Итак, хорошенько поголодайте перед спектаклем, тогда опере обеспечен успех.
Все сидевшие за столом обрадовались и рассмеялись не столько самой шутке, сколько тому, что Бетховен все же пошутил.
Когда мы покидали княжеский дворец, Бетховен сказал мне:
– В вашей роли будет меньше всего изменений. В ближайшие дни зайдите ко мне домой за партией. Я сам перепишу ее для вас.
Через несколько дней я доложил о себе его старику слуге, встретившему меня в передней. Он не знал, как поступить со мной, ибо как раз в эту минуту его господин мылся. До меня доносился плеск воды. Бетховен окатывал себя целыми кувшинами, испуская при этом рычание и стоны, это означало, что он испытывает полное удовольствие. Мне казалось, что я прочел на неприветливом, испещренном морщинами лице старого слуги слова: «Доложить или отослать прочь?», но он вдруг спросил:
– С кем имею честь?
– Иозеф Рекель, – назвал я себя.
– Ах вот оно что, – протянул старик. – Мне как раз приказано доложить, когда вы придете.
Он вышел, но вскоре вернулся и распахнул передо мной дверь. Я вошел в обитель, освященную присутствием величайшего из гениев. Она была обставлена просто, почти бедно, в ней царил беспорядок. В углу стоял открытый рояль, заваленный нотными тетрадями. На стуле тоже валялись ноты – отрывок из Героической, отдельные партии оперы, над которой он работал. На других стульях, на столе, под столом лежали камерные произведения, фортепианные трио, наброски симфонии. Они окружали и массивный умывальник, стоя подле которого маэстро поливал холодными струями свою широкую Грудь.
Он принял меня, ничуть не стесняясь своей наготы, и я имел возможность восхититься его могучей мускулатурой и крепким телосложением. Судя по ним, композитору можно было предсказать Мафусаилов век…
Бетховен, благосклонно и широко улыбаясь, приветствовал меня. Одеваясь, он рассказал, с каким трудом переписал партию из неудобочитаемой партитуры. Сделал он это для того, чтобы я мог быстро и без ошибок разучить свою роль».
И Рекель и его товарищи по театру выполнили пожелание Бетховена. Они быстро разучили свои роли. Так что через несколько месяцев, 29 марта 1806 года, «Фиделио» вновь появился на сцене. На этот раз во второй редакции. Либретто переработал Стефан Брейнинг. Он с ведома своего друга соединил два акта воедино, освободил оперу от некоторых длиннот и добился того, что действие стало развиваться динамичнее.
Теперь опера понравилась больше. Но все же до громкого успеха было еще очень далеко. Об этом красноречивее всего говорила касса.
Для Бетховена материальный неуспех был сильным ударом. С постановкой «Фиделио» он рассчитывал улучшить свои дела. А они были далеко не блестящи. Теперь он редко выступал в концертах. Почти единственным источником существования оставался авторский гонорар. По договору дирекция театра должна была выплачивать Бетховену определенный процент со сборов. Каково же было его удивление и огорчение, когда он узнал, что три представления «Фиделио» принесли ничтожную сумму. Возмущенный, он бросился к барону Брауну и потребовал наказать недобросовестных бухгалтеров и кассиров, обсчитывающих автора.
Но барон никого не собирался наказывать. Напротив, он холодно, с чуть заметной и тем более оскорбительной иронией заявил, что не к чему валить с больной головы на здоровую. От этого положение дел не улучшится. Персонал не виноват, что опера не делает сборов. Да, ложи и кресла действительно были полны. Но балконы пустовали. Возможно, маэстро, находясь в оркестре и дирижируя своей оперой, не заметил этого. Но это факт. Точно такой же, как небольшой сбор. Да иначе и не могло быть. Не ложи и кресла наполняют кассу. Главные деньги текут с балконов. Там хотя цены и дешевле, зато мест больше. Словом, доход приносит не образованная публика лож и первых рядов, а толпа, расхватывающая недорогие места. Оперы Моцарта потому и пользуются неслыханным успехом, что они понятны не только образованным, но и толпе…
– Я пишу не для толпы… Я пишу для образованных! – взревел Бетховен.
– Но не они заполняют театр, – все так же холодно возразил Браун и, повертев в руках кассовые рапортички, продолжал: – Для хороших сборов нужна толпа. Поскольку же вы, сочиняя музыку, отвергаете все компромиссы, вы сами виноваты в том, что авторские так малы… Впрочем, если бы Моцарту выплачивали такой же процент со сборов его опер, он был бы богачом…
Дальше Бетховен слушать не стал. Вскочив со стула, он стукнул кулаком по письменному столу, за которым сидел барон, – тот при этом невольно отпрянул назад – и потребовал:
– Отдайте мою партитуру!
Барон тоже вскочил и, опасливо поглядывая на пылающее лицо Бетховена, попятился к стене.
– Я хочу получить свою партитуру! – гремел разъяренный Бетховен. – Немедленно отдайте партитуру!…
Барон, боясь приблизиться к столу, издали протянул руку, схватил колокольчик и позвонил.
– Партитуру вчерашней оперы… этому господину… – приказал он вошедшему служителю.
Тот вышел и вскоре вернулся с объемистым фолиантом в руках. Схватив его и не попрощавшись, Бетховен вышел из комнаты.
С того дня партитура «Фиделио» очень долго пролежала без движения. Лишь через восемь лет злосчастная опера вновь явилась на сцену.