Бетховен мысленно следил за спектаклем, и перед ним вновь возникала вся опера – от заключительного хора финала до первых нот увертюры – такт за тактом, сцена за сценой, действие за действием, с конца и до самого начала.
Нет, ее музыка не так уж плоха! Скорее напротив… Опера и должна быть героической, возвышенной, правдивой, звать на большие и благородные свершения… Природа скупа. Слишком мало лет отпущено человеку, и он не может позволить себе расхожими, время по пустякам… Как мог Моцарт писать музыку на ничтожные сюжеты? Среди них одна только «Волшебная флейта» – исключение. «Дон Жуан», разумеется, опера опер. Чтобы прослушать ее, стоит десятки верст пройти пешком. Но сюжет «Дон Жуана" полон таких фривольностей, которые оскорбительны и для искусства вообще и для бессмертной музыки Моцарта в частности… Моцарт!… Он, сочиняя, думал о слушателе. Говорят, он даже как-то сказал: «Моя музыка для всех, кроме тех, у кого длинные уши…» А разве так уж мало длинноухих ослов? Вот и пойми, на кого писать?… Нет, в искусстве не годится оглядка.
Она губительна для артиста. Особенно если он и оглядывается на публику и приноравливается к ней… В провалe виноваты, конечно, не только те, кто нынче вечером пришел в театр. Вина лежит и на публике вообще. Все дело в том, что «Фиделио» намного опередил публику… Что ж, пусть его не поняли сегодня, поймут завтра, послезавтра… В одном из своих квартетов Моцарт показал людям, что он мог бы сделать. А надо всегда делать все, что можешь. Неважно, поймут тебя нынче или нет…
В комнату вновь заглянул сторож. На этот раз он не задержался у двери, а вошел и, кряхтя и покашливая, долго снимал нагар с оплывших свечей.
По комнате пополз горьковатый, удушливый чад. От него защекотало в носу, запершило в горле, набежали на глаза слезы.
Бетховен встал со стула, порылся в кармане, достал монету и протянул сторожу.
На улице шел дождь. Тонкие нити серебряной канители вились в узком пучке света, пробившемся из растворенной двери. Захлопнулась дверь, и не осталось ничего, кроме уличной тьмы, пустынного безлюдья и ветра, швыряющего в лицо пригоршни дождя.
За углом, у главного подъезда, смутно чернел силуэт кареты. Это князь Лихновский прислал за Бетховеном свой выезд. Но Бетховен, досадливо отмахнувшись от кучера, миновал карету и зашагал вперед.
Он шел навстречу ветру и дождю, с непокрытой головой, в распахнутом, развевающемся плаще. И чем больше он погружался в струящуюся мглу, чем дальше уходил от театра, тем меньше думал о провалившейся опере. Новые мысли нахлынули на него и оттеснили в сторону старые, неприятные.
Он не слышал воя ветра и стука железа, грохотавшего на какой-то прохудившейся крыше, не чувствовал воды, пробравшейся под воротник и холодными струйками стекавшей по спине. Он слышал музыку, он думал о музыке, родившейся в нем, звучавшей в нем и заглушившей все остальное. Эта чудесная музыка пела о светлом лете в серую осеннюю непогодь. Она пела о счастье в тот самый час, когда Бетховена подстерегла горесть. И глухой и ненастной ночью в звуках вставало солнце. Мрак уходил прочь, уступая место свету. Огорчение от только что пережитой неудачи сменяла радость. На бесплодном булыжнике мостовой всходили травы, распускались цветы, там, где высились мрачные громады каменных домов, вставали зеленые, источающие ласку и прохладу дубравы. В мягком шелесте листвы, в задумчивой и прихотливой игре света и тени, в веселом щебете птиц и мечтательном шепоте ветерка на осенней венской улице оживало лето, знойное, благоуханное, полное цветения, ликования и счастья.
Бетховен остановился, вынул из кармана толстую записную книжку и длинный, как у плотника, карандаш и во тьме, вслепую, под дождем, торопясь и яростно мотая головой от нетерпения, стал набрасывать ноты.
Рождалась новая, Четвертая, симфония.
После нескольких спектаклей «Фиделио» сошел со сцены. Узнав об этом, Бетховен лишь диковато сверкнул глазами. Но ничего не сказал и никуда не пошел. Даже в дирекцию театра. Его мысли занимали новые произведения, над которыми он уже начал работать: Четвертая симфония, скрипичный концерт, Четвертый фортепианный концерт, квартеты опус 59.
Нo совсем иначе отнеслись к провалу его друзья. Они взволновались и переполошились. Нельзя было допустить, чтобы гениальная опера пропала для театра. Но чтобы «Фиделио» вновь включили в репертуар, нужна была переработка. Следовало в первую очередь убрать длинноты, сильно вредившие опере.
Это понимали все, кроме автора. Друзьям предстояла нелегкая задача – уговорить Бетховена пойти на уступки и переработать «Фиделио».
За это трудное дело взялся князь Лихновский. Он хлопотал больше всех. Именно благодаря его стараниям удалось собрать всех друзей и поклонников опери и затянуть на это сборище ее автора.Среди тех, кто в тот вечер посетил княжеский дворец, был молодой певец Иозеф Август Рекель. В новом спектакле ему предстояло петь Флорестана взамен прежнего, слабого исполнителя.
Направляясь к князю Лихновскому вместе со своим товарищем по театру Себастьяном Майером, Рекель очень волновался. Он знал, что его ждет прослушивание «Фиделио» и что труднейшую партию Флорестана придется петь с листа.
«Я с радостью повернул бы обратно, – вспоминает Рекель, – если бы не Майер. Он, ухватив меня за руки, буквально волочил за собой. Так мы вошли в княжеский дворец и стали подниматься по ярко освещенной лестнице. Навстречу то и дело попадались лакеи в ливреях, с пустыми подносами в руках. Мой провожатый, знакомый с обычаями дома, скроил крайне недовольную мину и проворчал:
– Чай кончился. Боюсь, ваши колебания дорого обойдутся нашим желудкам.
Нас ввели в концертный зал, украшенный многосвечными люстрами и тяжелыми шелковыми портьерами. На стенах висели портреты великих композиторов, писанные маслом, в тяжелых золоченых рамах. Эти картины свидетельствовали о тонком художественном вкусе княжеского семейства и его богатстве.
Похоже, нас ожидали – уже все было подготовлено к прослушиванию. Майер оказался прав – чай действительно окончился. За роялем сидела княгиня, пожилая женщина, удивительно приветливая и кроткая, но бледная и слабая на вид (виной этому были сильные физические страдания, испытываемые княгиней: в свое время у нее были отняты обе груди). Напротив нее, небрежно развалясь в кресле, восседал Бетховен; на коленях у него лежала пухлая партитура злосчастной оперы. По правую руку от нас находился автор трагедии «Кориолан», надворный секретарь Матеус фон Колин, беседовавший с ближайшим другом детства композитора, надворным советником Брейнингом из Бонна. Мои коллеги из оперы расположились полукругом неподалеку от рояля, с нотами в руках. Тут были Мильдер – Фиделио, мадемуазель Мюллер – Марцелина, Вейнмюллер – Рокко, Каше – привратник Жакино и Штейнкопф – министр.
После того как меня представили князю и я почтительно поклонился Бетховену, он поставил партитуру на пюпитр перед княгиней, и прослушивание началось.
Два первых акта – я в них не участвовал – были исполнены полностью, от первой до последней ноты. Многие слушатели, взглянув на часы, атаковали Бетховена просьбами сократить все, что не имеет первостепенного значения. Но он защищал каждый такт и делал это столь величественно, с таким достоинством, присущим только истинному художнику, что я готов был броситься к его ногам.
Когда же дошли до главного – до сокращений экспозиции и возможного слияния двух первых актов в один, – Бетховен вышел из себя.
– Ни единой ноты! – вскричал он.
Он хотел забрать партитуру и убежать. Но княгиня, молитвенно сложив руки, прижала локтями доверенную ей святыню и с неописуемой кротостью взглянула на разгневанного гения. И гнев его мигом растаял.
Бетховен занял свое прежнее место, княгиня распорядилась продолжить прослушивание и сыграла вступление к моей большой арии «В дни моей весны». Тогда я попросил у Бетховена ноты партии, но мой незадачливый предшественник, несмотря на неоднократные требования, так и не отдал их. Поэтому мне пришлось петь по партитуре, стоявшей на рояле перед княгиней.