– Ну, не гадость? – смеется бабушка. Это ее словечко, и произносит она его на всякий лад.
У него привычка – стоять у окна. Он не помнит сам, когда это началось. Наверно, с тех пор, как она стала его женой. Она заставляла себя ждать подолгу, и это сделалось привычкой. Теперь он продолжает стоять у окна и в те немногие часы, когда Вера дома. Ее это сердит.
– Ну и что ты там увидел интересного? – говорит она и смотрит на него подозрительными глазами. В такие минуты она становится похожа на свою мать. – Кого ты высматриваешь?
Ему бы надо сказать – «тебя». Но он ничего не отвечает, просто отходит в сторону. Но ненадолго. Вскоре он опять стоит у окна. Как будто все еще ждет кого-то, кто вот-вот появится там, в конце улицы.
Сколько долгих часов одиночества он провел, ожидая Веру из командировок или от Людмилы, где она отсиживалась, уходя от него «навсегда». Или просто из компании друзей.
В этих компаниях – у Веры их было несколько – он чувствовал себя не в своей тарелке. Он не был говоруном и всегда предпочитал слушать. Но и слушать людей, которые говорят одновременно, перекидываясь обрывками фраз, полунамеками, понятными лишь избранным, своим, – таких людей слушать утомительно. Постепенно он откололся от ее компаний. Его перестали приглашать. И ему казалось, что Вера в душе этому рада. Ведь ей приходилось объяснять ему шутки, намеки, выполняя роль переводчика. Ее друзья так и говорили: «Вера, переведи ему!»
А она не любила его заводские вечеринки. Говорила чуть презрительно: «Опять одно и то же – сделают салат и будут петь по песеннику, а потом кто-нибудь напьется…» В общем, она бывала права – вечеринки по случаю праздников походили одна на другую. Действительно, девушки-копировщицы из его КБ приготовляли салат, а потом пели по затрепанному песеннику, потому что многие не знали слов. Пели все подряд: от «Ревела буря, дождь шумел» до «Рула ты рула-ла-ла». А потом всегда кто-нибудь надпивался. И все же, зная наперед, как все будет, он не мог не пойти. Когда он возвращался домой чуть навеселе, мурлыча что-то из песенника, Вера ревниво расспрашивала его, чего это он распелся. Ее интересовало все – танцевал ли он и с кем сидел за столом. Наверно, опять с Кларой! И было приятно, что она ревнует его. Пожалуй, ради этого он туда и ходил.
Может быть, ее друзья из редакций и радио были славные ребята, но они отнимали у него Веру, и он не мог любить их. В последний раз тоже все получилось из-за них.
Он пришел с завода позже обычного, усталый как черт. Еще на лестнице он услышал гитару, смех и голоса. Громче всех смеялась Вера. На столе стояло вино, остатки тараньки. Вокруг стола сидело трое парней – спецкоры Толя и Коля, фотокор Вася из газеты и редактор вещания Зоя, по прозвищу Заяц. Вася держал гитару.
– Васенька, – закричала Вера, – сыграй еще раз ту, первую. Пусть Димка послушает. Слушай, Димка! – И представила: – Знакомьтесь – мой муж!
Это была ее любимая шутка – они все были давно знакомы.
Заяц сказала:
– Очень приятно, – а Толя, Коля и Вася галантно поклонились.
– Налейте ему штрафную! – сказал один из них тоном распорядителя.
Вася уже ударил по струнам и запел блатным фальцетом.
Где твои семнадцать лет? –
На Большом Каретном.
А где твои семнадцать бед? –
На Большом Каретном.
А где твой черный пистолет? –
На Большом Каретном.
А где тебя сегодня нет? –
На Большом Каретном.
– Большой Каретный – это улица такая была, в Москве. Там раньше МУР помещался, понял? – пояснила Вера. – Блеск, настоящая воровская!.. Чувствуется, да?
– Чувствуется что-то родное, – сказал Коля, красивый брюнет лет двадцати пяти.
– На Большом Каретном она провела лучшие годы своей жизни, – продекламировал Толя.
– Дурачье, – сказала Вера. – Мой отец был агентом уголовного розыска. Он ловил таких, как этот тип. Возможно, он и отобрал этот черный пистолет, а?
– Ты же говорила, что твой отец казак, конник, – сказала Заяц. – Помните, мальчики?
– Ну и что? – сказала Вера. – Ну и говорила. У меня было два отца. – У нее побелели ноздри, как всегда, когда ее злили.
– Везет же некоторым, – вздохнул брюнет, – У тебя два, а у моих сыновей ни одного…
– Где же третий мой отец? – пропел фоторепортер Вася. – На Большом Каретном!
Они шумели, а он слушал молча и медленно мрачнел. А потом сказал:
– Ладно, давайте валяйте по домам. Я спать лягу…
Без всяких там «извините» и «пожалуйста». И сам открыл дверь на лестницу. Вера говорила потом, что он поступил, как последний хам. Чего только она не наговорила ему тогда. Возможно, что он погорячился. И даже поступил, как последний хам. Но он слишком устал в тот день. И еще ему не нравилось, как брюнет Коля посматривает на Веру. И эта знаменитая шуточка: «Знакомьтесь – мой муж!»
Это было в последний раз, когда она ушла от него к Людмиле «навсегда». «Я не останусь в доме, где не уважают моих друзей», – говорила она. Потом, когда они помирились, она сказала: «Ты был в чем-то прав, Димка. Не знаю, в чем. Я очень была на тебя зла, и мне было стыдно за твое хамство. Но… Если бы ты поступил иначе, ты был бы не ты и я бы так не любила тебя».
Нет, с Верой он никогда не знал, что будет завтра.
Он был рад приезду Анны Устиновны. С ее появлением дом наполнился запахами и звуками жилья – пахло вареным, жареным, паленым, что-то звенело, падало, плескало. Уже поднимаясь по лестнице к себе домой, он заранее радовался тому, что его встретят все эти запахи и звуки, и заботливый, всегда как будто удивленный возглас: «Дима, пришел уже?», и приглашение к столу, на котором уже дымится тарелка щей или борща – нехитрые радости, которые он тем более ценил, что они выпадали ему нечасто.
Сегодня Вера в Усть-Лабинской и вернется только под вечер. Танька давно пообедала и ушла к подружкам учить уроки.
Анна Устиновна и Дима обедают вместе. Он достает из холодильника бутылочку, наливает по рюмке себе и ей. Она отнекивается, больше для порядка, но потом соглашается, желая уважить Диму.
Мальчишкой – они с Верой поженились, когда им было по восемнадцати лет, – он ох и боялся строгую Верину мать. Они любят вспоминать то время.
– А боялся же ты меня, Димка? – говорит Анна Устиновна, дуя на горячую ложку.
– Боялся, Устиновна, – говорит он ей в тон. И она смеется, довольная.
– А теперь так уже не боишься?
– Теперь не боюсь.
– Врош, – смеется она. – И теперь боишься. Канешна, не так, как тады, но трошки есть…
И они вспоминали послевоенный Минск, разбитый, искалеченный, – кладбище домов. Идешь улицей – стены стоят и окна целы, а за окнами – голубое небо или ночь в звездах, смотря по времени. Окраины еще как-то уцелели. Вера с матерью жили в маленьком домике на тихой улице, в комнатке узкой и низкой, похожей на блиндаж, – входя в нее, пригибали голову, чтобы не стукнуться о притолоку. И даже эта комнатка была у них не своя – платили за нее хозяйке. Стояла в ней кровать, на которой мать с дочерью спали вдвоем, узкий столик письменный – на нем и обедали и тумбочка – все хозяйское. Шкафа не было – вещи в чемоданах, под кроватью держали.
И сюда, на тихую улочку, тянулись за Верой «хвосты» – друзья ее и подружки. Она тогда только десятый класс кончила, в институт поступила, на первый курс.
Мать на фабрику, а она наведет к себе друзей, – в хату некуда, так во дворике сидят. Шум, споры, разговоры… Хозяйка сердится: «Разве то люди? Дрозды! Знала б – не пустила к себе, где хотите живите». А Вера смеется – рада. Как-то летом еще пришла мать с фабрики, а с Верой на лавочке за воротами мальчишка-солдатик сидит, тоненький такой, высокенький. У Веры на коленях каска немецкая пробитая, а в нее вишня насыпана до краев. И они эту вишню кушают. Стали мать угощать, а она смотрит на каску, и вся война, вся судьба перед глазами проходит.