Вера дружила с Нютой. Ей по душе была эта толстая, чуть медлительная женщина с умными глазами, в которых светился грустный юмор. Она никогда не была замужем, но когда ее спрашивали об этом, отвечала: «Муж погиб на фронте». «А почему бы и нет? – говорила она тем, кто знал ее близко. – Откуда я знаю, где он погиб и как его звали? Но я знаю, что он был и, если б не война, мы бы встретились. Это точно». Она говорила это так убедительно, что с ней в душе соглашались.
Вера всегда заходила к Нюте, зашла и теперь, сдав материал об Усть-Лабе. Нюта ей обрадовалась.
– Заходи, сердце мое, – сказала она, увидев Веру. Радость очей моих, заходи! – Нюта предпочитала возвышенный стиль. – Садись, дитя кубанских полей… Хочешь халвы?
Нюта была сластена. И сейчас она ела халву прямо из маслянистого пакета, лежавшего на краю стола.
– Господи, когда все это кончится? – сказала она. – Ты посмотри, какое письмо. У нас была передача, по нашему вещанию – молодые журналисты в Сибири, помнишь? Еще назвали так пышно – «Свидание с жизнью», я была против. Ну, так вот. Один из них, – по-моему, этот Валька Типот, – все распинался насчет Марьи Карениной – это ему растение в Сибири попалось с таким названием. Оно его удивило. Прямо, можно сказать, ошарашило. Почему Марья Каренина? Каренина, но – Марья? Имеет ли отношение к роману Толстого? Может, была в тех краях Марья и тоже под поезд бросилась?.. В общем, развел длинную философию в эфире. А вот радиослушатель Старых Федор Никитич из Дубинок пишет: «Скажите вашему журналисту – не запомнил, как его фамилия, – что растения Марья Каренина в Сибири нет и никогда не было, а есть марьины коренья, о чем я, бывший сибиряк, вас уведомляю…»
– Нюта, меня только что убили, – сказала Вера. – Я не могу смеяться…
Ее в самом деле убили: нужны ежедневные сводки с фронта посевных работ, и посылают ее, Веру, на этот раз недели на две, до окончания сева.
– Сейчас, когда у меня мама, – сказала Вера. – Я люблю ездить, как никто. Но мама этого не поймет. Мы не виделись три года, и вдруг – я уеду…
– Ешь халву, – сказала Нюта. – Ты пыталась с этим чудовищем говорить?
– Я спросила: «Это приказ?» Он сказал: «Если хотите». Я спросила: «Его отменить нельзя?» Он посмотрел на меня – ты знаешь, как он умеет смотреть, – и сказал: «Сев отменить нельзя». И все. Точка. Межонок – с вещами на выход.
– Господи, когда все это кончится? – сказала Нюта. – Ешь халву.
Они поговорили о главном редакторе, человеке новом и непонятном. Нюта сказала, что, когда он сердится, глаза у него становятся белесыми, «как у вареной рыбки». И еще ей кажется, что главный неравнодушен к Вере. А если он посылает ее в самые дальние и долгие командировки, то лишь с одной целью – изгнать из себя беса.
Нюта всегда что-нибудь придумает. Вере же было не до шуток. Она просто не знала, как скажет дома о своем отъезде. Танька и Дима привыкли, с ними проще. Но мама! Бедная мама! Хорошо, что главный дал ей сутки отсрочки. Этот день она целиком посвятит матери, покажет ей город, музеи…
К полудню они уже видели все, что можно было увидеть, прошлись по главной улице, побывали в двух музеях – краеведческом и изобразительных искусств. Мать удивлялась и радовалась, что у Веры и здесь уже столько знакомых, – то и дело ее окликали какие-то люди, здоровались с ней на ходу, а иногда останавливались, и она знакомила их с матерью, чувствуя, что матери это приятно. В краеведческом Вера и сама, как ни странно, была впервые и теперь с интересом разглядывала экспонаты времен гражданской войны – пушку, винтовки, воззвания на пожелтевшей бумаге, листовки, фотографии Кочубея и Соломахи, легендарной героини, чернокосой красавицы, казненной белогвардейцами.
Зато она хорошо знала сегодняшний день этого города, его промышленность и сельское хозяйство, дары его заводов и полей. Она показала матери макеты компрессоров и холодильных установок – продукцию Диминого завода. Мать с уважением осматривала макеты, обходила станки и вдруг ревниво спросила:
– А твоего, дочушка, тут ничего нема?
– Мое тут все, – сказала Вера запальчиво.
Ее всегда задевали разговоры о том, что труд ее растворяется, тает в воздухе, не оставив следа. Не всякий след увидишь глазом! Есть след от колес на земле и след в сердце – от песни…
В Музее изобразительных искусств, который они осмотрели бегло, мать задержалась перед картиной неизвестного художника – мадонна с младенцем. В музее было много хороших картин, но копии итальянских мастеров и подлинники русских художников, представленные здесь в обратной пропорциональности – чем крупнее художник, тем меньше была его картина, – хотя она слушала Веру внимательно и приговаривала свое «так-так». Зато к мадонне неизвестного художника она вернулась еще раз перед уходом и долго стояла, думая о чем-то своем. Мадонна на картине была очень молоденькая, печальная. Типичная мать-одиночка. А матери она, видимо, напоминала что-то. Может быть, молодость, когда она осталась вдовой с маленькой Верой на руках?
Покончив с музеями, Вера взяла такси, хотя мать и протестовала – она не привыкла к такой роскоши и считала это мотовством и барством, – и они прокатились через весь город, на Старую Кубань. Только когда Вера отпустила машину, мать вздохнула облегченно.
Вода в Старой Кубани – так называли большое озеро, старицу, излюбленное место для купания – была чистая, бледно-голубая, как и небо. Посреди озера зеленел островок с купой деревьев, к нему вела песчаная дамба. У самого берега, в воде, пугая головастиков, плескались мальчишки. Вера с матерью сели на скамеечку над берегом, в кустах сирени. Сирень еще не расцвела, но уже выбросила лиловые кисти. Неподалеку, на мостках, парень, голый до пояса, с красной майкой, повязанной вокруг бедер, красил лодку.
– Ну, не красота? – говорила мать, вдыхая слабый запах нераспустившейся сирени и щурясь от яркого весеннего света. – Какой же тут простор! Какие края богатые, дочушка!
Вера еще не сказала, что уезжает, все ждала подходящего случая. Не теперь же, когда они сидят над водой и мать наслаждается покоем этой минуты?..
Мальчишки, накупавшись, убежали, стало тихо. В спокойной воде отражались мостки и красная майка парня, красившего лодку. Мать молчала, смотрела на голубую воду. И вдруг спросила:
– Ты помнишь Асьму? Нашего замкомполка Назипа Шарипова жена была… Боевая такая, веселая…
Нет, Вера Асьму не помнила. Только где-то в памяти знакомо откликнулось – Шарипов.
– Я ее в городе у нас встретила, – продолжала мать, глядя на воду. – Тоже осталась вдовой, как я… Сколько там наших людей полегло, дочушка, на границе той! Обнялись мы с ней, поплакали… Вспомнили свой полк, мужей своих. У нее добрый муж был, моему Борису товарищ. Перед самой войной в кружок стали ходить. Кружок открыли тады немецкого языка. Я теперь так думаю: кое-кто знал, что война будет… С немцем. И скоро будет. И предательство было, дочушка! Перед самой войной переформировывают наш полк и переводят из двадцать первого казачьего в сто девятый механизированный. Сказали, переучивать будут.
Коней, значит, отвели, а танков не присылают. Хлопцы наши кручинятся – коней жалко, и у танка лезти коннику тяжело, рослые все, одно слово – казаки!.. И тут – война! Сколько буду жива на свете, не забуду тот час. Нас тады в Лапичи, на отдых поставили. Ты спала, не слыхала, малая еще была. А я на сон чуткая. Прокинулась серед ночи – в окно сверкнет, как молния! Как загремит. Бориса бужу «Слышишь, Борис?» А он просыпаться не хочет. «Это мехполк соседний на занятия выезжает». – «Нет, Борис, что-то не так…» Лежим, слухаем. Ординарец бежит – стук-стук подковками. «Тревога!»
Борис оделся в три минуты – и за чемодан энзе. Убег. Возвращается в скором времени: «Аня, война!» А уже весь дом проснулся, двери хлопают. «С кем война?» – «Не знаем. Провода в полках порезаны…» – «А откуда ж узнали?» – «Гонец с дивизии прискакал». А дивизия от нас, дочушка, восемнадцать километров… Да, было что вспомнить нам с Асьмой. Как нас в деревню Ручей вывезли…