4.
Начиная эти записки, я ставил перед собой задачу писать обо всем без выдумок и прикрас, так, как было в жизни. Могу засвидетельствовать, что зарок свой я не нарушал.
Все время я жил с этой мыслью. Правда, правда и только правда, чтобы не исказить суть своего прошлого, не утаивая плохого, не выпячивая хорошего.
Говорить о себе плохо трудно. А если ты действительно плох, и поступки твои подтверждают это, то как быть в таком случае? И разве можно стать лучше, если природа поскупилась на тебе на качественный материал?
Я, например, с удовольствием вспоминал о детстве, школе, юности своей, даже о своем патриотическом настрое, когда началась война и долг обязывал встать на защиту Отечества. Но те минуты плена, в которых присутствовало малодушие и безысходность положения, я вспоминаю с горечью и стыдом.
Говоря о нравственности и о совести, я должен признаться и в своем неверии в Бога при искренне верующих родителях, что лишило меня многих человеческих ценностей. Отрицание Бога, в которого как в абсолютное начало я не верил, потребовало создания собственной «веры», собственного понимания добра и зла. Я шел с этой своей «верой» по жизни и все чаще убеждался в том, что, независимо от веры или неверия в Бога, люди должны друг другу делать добро.
Утвердившаяся в мире единая мера «Добра» и «Зла» имеет безмерную власть над человечеством. По заслугам каждому отмеряется своя доля — грешники и праведники помнят об этом и каждый ожидает своего часа, ибо доброе, как и злое возвращается к людям.
Глубокой занозой сидел во мне плен.
Были годы, когда о пленных вообще не говорили. Потом наступили иные времена, и «прокаженным» вернули гражданство.
Что же было сказано? Как выразило общество свое отношение к трагическим событиям прошедшей войны? Назвали ли сегодня истинных виновников?
Узаконив возможность существования плена, его решили «отдать» главным труженикам войны — солдатам и рядовым командирам. Генералы же, Главное командование не только не «признали» плен, но и не признали своей ответственности за столь массовое пленение военнослужащих в 1941–1942 гг., не покаялись за это.
Но почему? Почему не назвали главных виновников этой трагедии? Почему они не разделили позора и унижения «прокаженных»?
Мне много раз задавали, да и теперь задают вопрос: «За что ты был репрессирован?»
Я, не желая глубоко в это вдаваться, отвечал коротко: «Был в плену».
И в этом я был близок к истине.
— Но позвольте, не всех же пленных арестовывали и привлекали к суду! — возражали мне.
— Да, согласен, — а меня привлекли!
Тогда вопрос повторялся: «За что?»
Повторялся и ответ: «Ни за что!»
Однако в таком ответе было много неясного, и звучал он малоубедительно: мол, как хочешь, так и понимай.
От меня, может быть, хотели услышать: «За предательство!» Но это же не соответствовало истине: за время пребывания в плену я ничего преступного не совершил.
Следствие же, не колеблясь, высказалось категорично — предательство! И статью подобрали самую что ни на есть грозную 58.1б УК РСФСР — «измена Родине», и материалы следствия составили так, что и сомнений в предательстве не оставалось.
Но во всех материалах не хватало как бы конца, итога, не хватало главного — заключительной страницы — судебного заседания со слушанием обеих сторон. В них проглядывало единственно желание убрать меня из общества и навсегда лишить возможности вернуться в него обратно.
Дело мое решалось в Особом совещании, где мне могли вынести суровую меру — 10 лет ИТЛ или же Высшую Меру, но мне «снисходительно» определили всего лишь пять лет лагерей, чтобы потом этот «детский» срок заменить на несколько более весомый.
Судебное же разбирательство потребовало бы выяснения истины. Но в те годы истина не котировалась, а следственный аппарат простирал свою власть буквально на все инстанции. Соблюдалась форма, а суд утверждал уже готовые решения следователей. Тогда неминуемо должен был бы возникнуть вопрос: «Каков же был статус советского военнопленного, а если его, статуса, не было, то почему?»
Отсутствие статуса и порождало беззакония. Поэтому пленные Советского Союза были в положении бесправных рабов, и любой военнослужащий Вермахта мог поступать с ними, как хотел, списывая любые противоправные действия на «обстоятельства».
Наше правительство в тяжелую годину военных испытаний сделало заявление и объявило всех пленных вне закона. Советский солдат не сдается врагу живым, перед лицом плена он выбирает смерть. Поэтому пленные — предатели.
Время открывало все больше неизвестных страниц о прошедшей войне, о пленных, о пропавших без вести, о тех, кто остался живым свидетелем выстраданной в страшных муках Победы. Только теперь люди начинают осознавать цену, за нее заплаченную.
Отгородив страну железной стеной от остального мира и утверждая, что первая страна социализма является венцом творения, Сталин не мог смириться с тем, чтобы вернувшиеся из Европы пленные могли нести в народ правду о жизни за этой стеной.
Поэтому нужно было измарать их в дерьме, сломить волю, изолировать и уничтожить. Великий и мудрый вождь имел в этих делах достаточно опытный и послушный аппарат, способный претворить в жизнь любые его замыслы.
Но сколь бы ни противостоял всему этому аппарат, правда все равно пробивалась в общество, она приходила с возвращающейся из Европы армией. Аппарат зорко и усердно следил за складывающейся в стране ситуацией и убирал с дороги «любителей» поговорить и поделиться впечатлениями о жизни в Европе.
К числу опасных и вредных обществу отнес аппарат и меня — ведь мне удалось не только выжить в плену, но и познакомиться с лагерем пропагандистов Восточного министерства и стать поэтому опасным вдвойне.
По наивности, я и не представлял всей сложности своего положения — на всю дальнейшую жизнь остаться как бы заложником системы. Только смерть вождя и весна 1953 года помогли мне избежать своей участи.
Попутно с этими размышлениями возник и еще один трудный вопрос. Задали его мне не следователи СМЕРШа, нет — его задал себе я сам. Он требует прямого и честного ответа — в противном случае нет смысла говорить об этом:
— Как выглядела бы моя деятельность на оккупированной территории, если бы война сложилась в пользу немцев, и мне нужно было бы исполнять служебные обязанности где-то в оккупации? Стал бы я немецким пособником, выполняющим свои чиновничьи обязанности или же, подчиняясь голосу совести, избрал бы форму, помогающую людям преодолевать трудности оккупации?
Жизнь испытывала меня дважды: один раз на фронте, когда я не бросился на вражеский автомат, чтобы избежать плена, а второй раз, когда хотел попасть на свою территорию и избежать концлагеря.
В дальнейшем я смог убедиться и в других своих качествах — они не вызывали у меня упреков совести. Нет, это не героизм и не мужество, а всего лишь человеческая порядочность, не позволяющая использовать трудности людей в личных интересах, и последовательное предпочтение добра злу.
Поэтому ответ мог быть сформулирован так: все, что я делаю, должно всегда согласовываться с моей совестью и нравственными принципами, независимо от условий существующего режима и порядка.
5.
Работы в Meseritz окончились во второй декаде декабря. Снега не было, стояла глубокая осень, холод добирался до костей.
Незадолго до начала рождественских праздников мы вернулись в Вустрау. Лагерь уже готовится к эвакуации. Обстановка необычная — лагерники уезжали неизвестно куда.
Мы заглянули в административный барак, в приемную лагерфюрера, и встретили там Зигрид Ленц. Эта встреча походила на встречу старых знакомых — мне казалось, что перед отъездом Павел подробно описал ей своих друзей.
Она пообещала подготовить необходимые бумаги уже завтра. И действительно все исполнила. Мы получили деньги и билеты, сухой паек на дорогу. Ленц попросила побывать у нее перед отъездом.