Ведь никто после триумфального окончания войны не посмел бы предъявить счет за людские потери победителям?!
Война все спишет!
4.
Если бы в те дни массового окружения войск Юго-Западного фронта их можно было отснять в кадры хроники, то туда попали бы тысячные колонны пленных — раненых, контуженых, калек и тяжело передвигающихся, грязных, заросших, опаленных солнцем и ветром войны.
Вся эта многотысячная масса людей, как рукава большой реки, стекала по проселочным дорогам прифронтовой полосы, чтобы потом широким руслом заполнить главную улицу бывшей столицы Украины.
Один конец ее был у въезда в город, а второй заканчивался на знаменитой Холодной Горе, где расположилась мрачная, в несколько этажей городская тюрьма.
А город жил своей обычной жизнью.
Близость фронта не вызывала особых тревог горожан, и на улице было многолюдно и даже как-то празднично от многоцветья майских нарядов. Кто-то спешил по своим делам, иные, просто, прогуливались, не обращая внимания на уличную сутолоку и колонны военнопленных.
В витринах магазинов — добротные товары и красочная реклама, в многочисленных хлебных и булочных — аппетитные хлеба и румяные булки. На видных местах цветные плакаты с изображением Гитлера в форме SA, с бросающейся в глаза свастикой.
Среди публики подтянутые и важные немецкие офицеры, преисполненные достоинства унтеры, довольные солдаты.
Мой случайный взгляд остановился на двух молодых девицах, прошедших под руку с офицером — они непринужденно и весело что-то обсуждали. Что-то кольнуло в сердце — «Кому война, а для кого радости…»
Колонна все дальше уходила от праздничного центра. Чем дальше оставался позади центр города и приближалась окраина, тем острее чувствовался контраст между жителями этих районов. Здесь уже не было ни праздничной суеты, ни нарядов — пленных встречали на улицах простые и бедно одетые женщины, своим видом выражавшие боль и сострадание к тем, кто еле двигался в колонне.
В руках или передниках у женщин были куски хлеба, вареная картошка или еще какая-то немудреная по военному времени снедь, которую они украдкой передавали пленным, с опаской поглядывая на конвоиров.
Вглядываясь в лица пленных, они, наверное, надеялись встретить кого-то из своих близких.
Старушки, читавшие про себя молитвы, утирали слезы… А колонне конца все не было — пленные шли нескончаемым потоком.
Вот и тюрьма.
Серо-зеленоватое здание со множеством зарешеченных окон в несколько этажей проглотило в раскрытые ворота нашу группу, оставляя за собой еще многих на улице. Когда-то строгая тишина тюремных коридоров и набитых до отказа общих камер с круглосуточно дежурившими «вертухаями», сменилась обстановкой новых порядков. Все камеры на этажах были открыты, здесь свободно гулял ветер сквозь решетки окон и раскрытых настежь дверей.
Здесь пленные почувствовали себя свободнее, — в стенах тюрьмы кончались полномочия конвойных, и пленные поступали в ведение тюремных властей.
Наконец наступил черед знакомства с тюремным надзором. Присмотревшись к надзирателям, обратил внимание на мало заметную деталь — форма на них была старая немецкая, уже ношеная и перекрашенная в темно-зеленый цвет. В руках толстый резиновый жгут, с которым они ловко обращались, раздавая удары слабым и плохо стоящим на ногах или же просто зазевавшимся.
Новоиспеченные служители немецкой охранки, или проще «полицаи» с усердием выполняли эту работу, зарабатывая доверие и авторитет новых хозяев, чтобы заполучить навсегда столь «престижное» место.
Первое в эти дни, но зато какое отрезвляющее знакомство!
Годы, прожитые при Советской власти, приобщили нас к ежедневным лозунгам о «единстве партии и народа», «интернациональном братстве» и, казалось, оно было построено, но стоило только поставить это братство и единство в условия войны, как от них остался след мыльного пузыря — на службу к немцам потянулось все националистическое отребье, и в первый же день пребывания в Харьковской тюрьме я почувствовал, что это такое.
Тюрьма в Харькове была пересыльно-перевалочным пунктом, принимавшим пленных с фронта для дальнейшей транспортировки на оккупированную территорию. Здесь долго не держали — сутки, самое большее, двое, а затем отправляли на товарную станцию, грузили в вагоны и везли по назначению.
Несколько дней дороги до тюрьмы и время, проведенное в тюрьме, подтянули и без того пустые желудки. О кормежке не могло быть и речи — слабых вели под руки, чтобы конвоиры их не застрелили. Обессиленных не оставляли в пути — их пристреливали конвоиры. Держались те, у кого еще оставались крохи сухарей от пайка, выданного перед наступлением, или куски хлеба, полученные от сердобольных женщин на дороге.
Как сложилась моя судьба в эти первые дни, когда кроме сохранившейся жизни было потеряно все остальное?
Что представлял из себя, на что мог рассчитывать в этих условиях, да имел ли, вообще какую-нибудь надежду, чтобы выжить?
Скажу прямо — шансов остаться живым у меня не было, я должен был умереть. Возможно, что процесс этот мог растянуться на какое-то время, принимая во внимание мой возраст и нерастраченные еще силы. Мне было восемнадцать, но выглядел я моложе своих лет — лицо скрывало мои годы, я был похож на мальчишку 14–15 лет.
Жизнь прошлая, тепличные условия, отсутствие физической и армейской закалки, после которых юноша становится взрослым, оказали мне плохую услугу.
Попав в плен, я потерял коллектив, который мог в любую минуту придти на помощь, его моральную поддержку, и очутился в ситуации, где каждый думает только о себе, о сохранении своей и только своей жизни.
Новая среда и необычная обстановка пленных лагерей заставили меня, как утопающего, барахтаться в бурном потоке и плыть без всяких ориентиров в неизвестность…
Шталаги и дулаги
(Первомайск — Кировоград — Ровно)
1.
Май выдался теплый — днем хорошо припекало солнце, случались по-настоящему жаркие дни.
Гимнастерка и галифе, выданные в Гудермесе, потеряли свой вид — выгорели и износились. Солдатская шинель давила тяжестью на плечи, стесняла движения, особенно тогда, когда было солнечно и жарко, но в холодные ночи она служила одновременно подстилкой и одеялом.
В солдатском мешке оставалось еще последнее «тепло дома» — коричневый из верблюжьей шерсти свитер, связанный матушкой на дорогу, солдатская пара нательного белья, несколько писем от родных и Аси, да крошки сухарей от съеденного в эти дни пайка.
Все было чужое вокруг.
Утром, пробираясь сквозь тюремный коридор, забитый пленными, увидел знакомое лицо своего командира роты, старшего лейтенанта Завгороднего. Он был в солдатской шинели, в пилотке, в гимнастерке без «кубарей» и прочих отличий.
Встретившись со мной взглядом, он тут же отвернулся. И как-то незаметно исчез — больше я его не встречал.
После двух дней пребывания на Холодной Горе большую партию пленных построили и повели на железнодорожную станцию.
Опять послышались знакомые слова: «Los! Los! Menschen!»
Они теперь стали встречаться чаще. И хотя перевод их был неизвестен, они становились понятнее. Они означали что-то близкое нашему «давай, давай».
В таких же вагонах, в каких мы добирались из Гудермеса к фронту, нас повезли на Запад, но разница между теми красноармейцами и теперешними пленными была в том, что вагоны шли закрытыми и сопровождали нас немецкие конвоиры. Единственное маленькое окошечко с колючей проволокой в углу вагона не могло вместить всех желающих увидеть «волю».
Май был на исходе, и природа после холодов и снега принаряжалась в зеленый убор, земля отдавала людям тепло, краски и запахи.
Состав часто останавливался. У окна постоянно толпились люди и те, кто ничего не видел, нетерпеливо любопытствовали: «Ну что там? Что за станция? Почему стоим?»
Мне тоже хотелось увидеть «волю», но не хватало сил, чтобы преодолеть сопротивление стоящих впереди. Хотелось знать, куда везут. Никто не мог ответить на это — в вагоне не было местных, знающих дорогу, а названия станций, переписанные немцами с русского на латынь, ничего не говорили о направлении эшелона.