Багрянский посмотрел на часы. Было уже заполдень. Время пролетело совершенно незаметно. Следует поторапливаться. Он стал перебирать документы. Среди них попадались интереснейшие, которые пестрили давно забытой буквой «ять», были и бумаги, составленные на гербовой бумаге и скрепленные сургучной печатью. Кто-то аккуратно и усердно пытался сохранить и передать потомкам историю семьи Орловых. Дальше следовали всевозможные справки и циркуляры, бесцеремонно переместившие время в раннюю советскую эпоху.
Встречались и сравнительно новые документы, в том числе письма. Они носили сугубо личный характер, и Багрянский не стал в них вчитываться, только просмотрел. Но одно, адресованное Аглае Волосовой, заинтересовало Льва. Оно выделялось весьма необычным почерком – резким и прямым. Подписано оно было ничего не говорящим именем – Володя.
Со страниц веяло любовью и тоской. Это была исповедь ранимого, измученного обстоятельствами человека, глубоко несчастного в своем беспросветном одиночестве, безумно влюбленного в Аглаю. Судя по письму, эти люди по-настоящему любили друг друга, по некоторым деталям можно было предположить, что у них была семья, дети. По крайней мере, чаще всего упоминался одна тысяча девятьсот девяносто второй год, который якобы перевернул жизнь обоих. Можно было додумать, что именно в том году судьба подарила обоим огромное счастье, – наскоро предположил Багрянский. На серьезный анализ этого и других писем у Багрянского времени просто не было.
Багрянский оторвался от бумаг и увидел заплаканное лицо Ольги Петровны, которая не смогла во второй раз за утро сдержать нахлынувшие эмоции.
– Спасибо вам, – тихо промолвила женщина, продолжая всхлипывать. – Что мне теперь делать? Я боюсь оставлять все это у себя.
– А вы не бойтесь, – стал успокаивать ее Багрянский. – Если вы доверите бумаги мне, я буду очень благодарен.
– Пожалуйста, берите. Лично я не против. А больше и спрашивать некого.
– Премного благодарен, – мгновенно отреагировал Багрянский, незаметно сунув между бумаг небольшую фотографию, обрезанную по краям каким-то замысловатым узором, и еще кусочек клеенки на ленточке.
– Что касается ценностей, – продолжил он, – то я бы предложил отправить их на прежнее место. И потом спокойно подумать, что вам с ними делать. Лично я обещаю, что в Москве посоветуюсь с юристами, местных специалистов привлекать пока поостережемся. А когда все успокоится, мы вернемся к теме ценностей. Пока же незамедлительно произведите в доме уборку. Чтобы никакой стружки, соринки. Обязательно тщательно, снаружи и внутри, протрите рояль. Табурет вообще лучше забросить куда-нибудь подальше или подарить соседям. И расслабьтесь, все будет хорошо!
– Я уже взяла себя в руки, не волнуйтесь, – заверила Ольга Петровна. – И вообще не собираюсь никого пускать в дом. Просто вот еще письмо, взгляните. Я боялась его вам показывать, не хотела втравлять детей. Потому что... Вам обязательно надо его прочитать, теперь я это понимаю.
Багрянский вытащил из конверта небольшой листок бумаги. Аглая писала, что оказалась на распутье, просила за все прощения и сообщала, что она на войне, и поэтому вынуждена была оставить сына в детском доме в Пролетарске.
– Аглая сдала ребенка в приют? – с непонятно откуда взявшимся смутным предчувствием, удивленно переспросил Багрянский. И тут же немедленно прогнал неожиданно посетившую его мысль. Мало ли что сейчас ему почудится?! Голова шла кругом от всего. – В Пролетарске? – на всякий случай уточнил он.
– Выходит, так. Аглая написала это почти сразу после того, как увезла сыночка. А так ли или не так, кто знает. Я ж говорила, что она сильно изменилась.
– А вы позже случайно не искали ее сына в Пролетарске?
– Конечно, искала. Но не нашла, потому что оттуда многих детей из-за близости Чечни позже пораскидали по другим приютам. Вот так...
– А девочка? Вы что-то упомянули и о дочке Аглаи? – настороженно спросил Лев.
– Извините, но ни о какой дочке я говорить не могла. Я сказала, что слышала от других, будто у Аглаюшки родился еще один ребенок. Мальчик ли, девочка – не знаю. Да и какая разница, когда те же мололи, что ребенок, не прожив и года, умер от дифтерита. Даже на ножки не успел встать... Правда, неправда – понятия не имею.
Ошеломленный всем этим потоком информации, Багрянский пытался осмыслить ее. Жизнь выписывала такие необъяснимые виражи, что даже в самом закрученном романе не придумаешь! Лев попрощался, искренне поцеловав руку пожилой хозяйке дома, и вышел на улицу. Солнце слепило глаза, и он никак не мог сориентироваться, куда двигаться. Постояв в растерянности, он вяло побрел к храму.
– Видите, еле ноги переставляет. Будто его долгодолго били, – провожая Багрянского взглядом, заметил Нирванов, обращаясь к оперативникам. – Я эту публику знаю. Если бы хоть что-то разведал, сейчас бы прыгал до потолка. А так, судя по всему, шиш ему с маслом. Значит, так. Если он на вокзал, в аэропорт, надо точно понять, куда он взял билет. Если в Тирасполь, скатертью дорога. Там уж точно ему ловить нечего. А я со своими ребятами пока наведаюсь к старухе. Посмотрим, что она покажет под протокол официального допроса.Багрянский между тем поймал на соборной площади такси, хотя сам еще точно не знал, куда ему ехать.
Глава 18 Допрос
– Стоять! Лицом к стене!
На этот раз конвоир не издевался, не старался при малейшем поводе ткнуть в спину, злорадно пользуясь своей сиюминутной властью над человеком, утратившим возможность отстаивать собственное достоинство. Даже команды он произносил с холодным равнодушием, что свидетельствовало – он по привычке выполняет свою работу. Дима никогда раньше не встречал его ни в городе, ни в изоляторе, куда его почти три месяца назад упекли.
Клацнул замок.
– Вперед! – тем же равнодушно-лающим голосом скомандовал конвоир и слегка подтолкнул его в камеру. – Предупреждаю: тебя сегодня доставят в суд.
Дверь за спиной со скрежетом захлопнулась, и Дима опять остался один среди мрачных голых стен. Нет, определенно что-то было не так. Уже несколько дней его волновал лишь один вопрос: почему не везут в суд? Ему явно давали передышку, но Диму, который уже не ждал ничего хорошего ни от жизни, ни тем более от процесса, это пугало не меньше побоев. Он подошел к нарам, улегся и настороженно прислушался. Кругом царила безнадежная тишина, таящая неизвестность. Надо лишь дождаться суда, и тогда он вновь попытается объяснить судье, что у него и в мыслях не было ничего плохого в отношении Насти, его любимой, которую он собирался оберегать и защищать всю свою жизнь. Но если его вновь не поймут и не услышат, он сделает над собой то, на что решился окончательно и бесповоротно.
Дима вскочил с нар и нервно заходил по камере. Как действовать дальше? Невозможно что-то узнать или понять, если ты лишен элементарных прав и наглухо заперт в сырых стенах изолятора, где с тобой могут делать все что угодно.
Хотелось выть, но не от душевной боли, а от охватившего отчаяния.
А вдруг Добровольский не блефовал и Настя действительно его родная сестра? Может, опекун искренне старался предотвратить непоправимое? Дима на мгновение застыл посреди камеры. Да нет, этого не может быть! Это же полный абсурд! Будь Настя его сестрой, он бы моментально уловил, что она тоже другая, такая, как он. Внутренний голос ему бы подсказал. Но он, как все вокруг, только лучше и чище них. Конечно, судьба у Насти не менее загадочная и сложная, чем у него, однако в ней живут иные начала...
Из полумрака камеры неожиданно выплыло беспомощное личико крохотной Оксаны, трогательное и беззащитное. Сердце защемило от нежности и тоски. Дима только сейчас поймал себя на мысли о том, как мало он думал о дочери. Он где-то читал, что молодые отцы вообще не воспринимают новорожденных, другое дело, когда те подрастают. Если его отправят в тюрьму, когда еще ему будет суждено увидеть Оксанку? А если их вообще лишат родительских прав? При этой мысли спазмы перехватили горло.