Принято считать, что Сталин отказывался от жестоких решений только ради «игры». Допустим даже, что это так. Допустим и то, что тройка «правых» также проголосовала за расстрел ради «игры» — «в пику Сталину». Но это-то и обнаруживает с особенной наглядностью суть сознания и поведения руководителей революционной эпохи: они, не дрогнув, готовы расстрелять кого угодно и ради чего угодно… Когда 25 августа 1936 года были казнены Зиновьев и Каменев, Бухарин написал об этих людях, с которыми была теснейшим образом связана вся его жизнь: «Что расстреляли собак — страшно рад».[236]
Могут сказать, что эти слова вызваны стремлением «отмежеваться» от «врагов народа». Но в чрезмерной резкости проступает привычная для Бухарина готовность без каких-либо треволнений «голоснуть» (по его словечку!) за убийство людей.
И это не «личная» черта, а типовой признак всех вождей революции, — то есть черта историческая, которую бессмысленно специально выискивать в Сталине или Ленине и пытаться «не замечать» в том же Бухарине…
Глава восьмая
Власть и народ после Октября
Эта глава во многом основывается на выводах первого тома моего сочинения. Так, там доказывалось, что государство в России в течение веков имело идеократический характер, то есть власть основывалась не на системе законов, как на Западе, а на определенной системе идей. Ко времени Революции властвующая идея так или иначе выражалась в известной формуле «православие, самодержавие, народность», которая еще сохраняла свое значение для людей, отправлявшихся в 1914 году на фронт. Но Февральский переворот «отделил» Церковь от государства, уничтожил самодержавие и выдвинул в качестве образца западноевропейские (а не российские) формы общественного бытия, где властвует не идея, а закон.
И (о чем также шла речь ранее) победа Октября над Временным правительством и над возглавляемой «людьми Февраля» Белой армией была неизбежна, в частности, потому, что большевики создавали именно идеократическую государственность, и это в конечном счете соответствовало тысячелетнему историческому пути России. Ясно, что большевики вначале и не помышляли о подобном «соответствии», и что их «властвующая идея» не имела ничего общего с предшествующей. И для сторонников прежнего порядка была, разумеется, абсолютно неприемлема «замена» Православия верой в Коммунизм, самодержавия — диктатурой ЦК и ВЧК, народности, которая (как осознавали наиболее глубокие идеологи) включала в себя дух «всечеловечности», — интернационализмом, то есть чем-то пребывающим между (интер) нациями. Однако «идеократизм» большевиков все же являл собой, так сказать, менее утопическую программу, чем проект героев Февраля, предполагавший переделку России — то есть и самого русского народа — по западноевропейскому образцу.
Этому, казалось бы, решительно противоречит тот факт, что большевистская власть столкнулась (о чем ныне становится все более широко известно) с мощным и долгим сопротивлением вовсе не только со стороны Белой армии, но и с сопротивлением самого народа, притом не только пассивным, так или иначе «саботирующим» мероприятия власти, но и с разгоравшимися то и дело бунтами и даже с охватывающими огромные пространства восстаниями. И большевики не раз открыто признавали, что это сопротивление гораздо более опасно для их власти, нежели действия Белой армии.
Однако объективное изучение хода событий 1918–1921 годов убеждает, что народ сопротивлялся тогда не столько конкретной «программе» большевиков, сколько власти как таковой, любой власти. После крушения в феврале 1917 года многовековой государственности все и всякие требования новых властей (будь то власть красных, белых или даже так называемых зеленых) воспринимались как ничем не оправданное и нестерпимое насилие. В народе после Февраля возобладало всегда жившее в глубинах его сознания (и широко и ярко воплотившееся в русском фольклоре) стремление к ничем не ограниченной воле. Так, обе основные — и неизбежные — государственные «повинности» — подати и воинская служба, которые ранее представали как, конечно, тягостная, но неотменимая, «естественная» реальность бытия (сопротивление вызывало только то, что воспринималось в качестве несправедливого, не соответствующего установленному порядку), — теперь нередко отвергались начисто и порождали ожесточенные бунты.
До недавнего времени историки и публицисты сосредоточивали свое внимание на бунтах против белых, восстания же против красных либо замалчивались, либо изображались как результаты «подрывной» деятельности белых, сумевших «обмануть» народ. А ныне, наоборот, стремятся свести все к «народному» сопротивлению красным. Однако обе точки зрения — то есть, используя привычные определения, «советская» и «антисоветская» — в равной мере тенденциозны и основаны на искусственном подборе исторических фактов.
При изучении истории первых послереволюционных лет во всей ее многосторонности становится очевидным, что народ — или, вернее, его наиболее энергичная и «вольнолюбивая» часть — боролся именно против власти вообще. Те же самые люди, которые стремились свергнуть власть красных, не менее яростно выступали и против власти белых, если тем удавалось взять верх. Это совершенно наглядно предстает, например, в поведении народной «вольницы» в Новороссии, возглавленной Нестором Махно: она с равным воодушевлением сражалась на оба фронта.
И, кстати сказать, есть достаточные основания прийти к выводу, что и победы, и поражения Красной и Белой армий в конечном счете зависели от «поведения» народа. Так, деникинские войска долго не могли продвинуться с южной окраины России к ее центру и только после мощного восстания против красных на Дону, начавшегося в марте 1919 года, осуществили свой победный поначалу поход на Москву, достигший 13 октября города Орла. Однако именно тогда Деникина атаковали с юго-запада, круша его тылы, махновцы. И, как даже через шесть десятков лет вспоминал В. М. Молотов (ситуация 1919 года явно оставила в нем неизгладимое впечатление), «в гражданскую войну был момент, когда Деникин подходил к Москве, и неожиданно выручил Советскую республику Махно, ударил с фланга по Деникину».[237] Без этого удара Деникин, возможно, захватил бы Москву, где — согласно слышанному мною еще в 1960-х годах рассказу вернувшегося из ГУЛАГа видного большевика И. М. Гронского — под парами стоял тогда на Брестском (ныне Белорусском) вокзале состав, который должен был спасти от расправы большевистские верхи, уже снабженные заграничными паспортами…
Столь же показательна и история борьбы Красной армии против Колчака, исход которой был решен начавшимся летом 1919 года народным восстанием в Сибири, позволившим красным за предельно короткий срок пройти от Урала до Байкала. Притом наиболее «вольнолюбивыми» в Сибири оказались (об этом уже шла речь) столыпинские переселенцы, на которых великий государственный деятель возлагал столь большие надежды, — но надежды эти могли сбыться только при сохранности прежнего государства…
Один из руководителей Белой армии в Сибири генерал А. П. Будберг записал а своем известном «Дневнике»: «…телеграмма из Славгорода (один из главных центров столыпинского переселенчества. — В.К), сообщающая, что по объявлении призыва (в Белую армию. — В.К.) там поднялось восстание, толпы крестьян напали на город и перебили всю городскую администрацию и стоявшую там офицерскую команду». Позже Будберг сделал точный вывод:
«Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири; главными районами восстаний являются поселения столыпинских аграрников». И еще: «…главными заправилами всех восстаний являются преимущественно столыпинские аграрники», которым присущи, мол, «большевистские аппетиты».[238] Заключительное соображение едва ли сколько-нибудь справедливо; белому генералу просто очень хотелось видеть во всем враждебном влияние большевиков, — точно так же, как последние, в свою очередь, выискивали в любом мятеже против их власти руку белых.