Пилар
– Скажи, какой ты хочешь, чтобы тебя запомнили, – прошу я абуэлу Селию. Сейчас раннее утро, и свет прозрачно-голубой. – Я могу нарисовать тебя, как ты захочешь.
– Тебе не обязательно меня рисовать, hija. Мне просто хочется побыть здесь с тобой. – Она сидит на качелях и подтыкает под себя подушку. На абу-эле заношенное желто-зеленое домашнее платье, новехонькие кроссовки и толстые хлопчатобумажные носки. Внезапно она наклоняется ко мне: – Говоришь, так, как я захочу?
– Да, абуэла. Только скажи.
– Даже моложе? Намного моложе?
– Или старше, если хочешь, – смеюсь я. Она тоже смеется, и ее жемчужные серьги прыгают в мочках ушей.
– Ну что ж, я всегда представляла себя в яркой красной юбке. Такие обычно носят танцовщицы фламенко. Может быть, с гвоздиками в руках.
– Красными?
– Да, с красными. С охапкой красных гвоздик.
– Еще что-нибудь? – подпрыгиваю я, как будто собираюсь танцевать фламенко. Но абуэла не смеется. На лице у нее печаль с оттенком надежды.
– Ты останешься со мной, Пилар? Ты теперь останешься со мной?
Я делаю несколько акварельных набросков с бабушки. Однако без практики я потеряла навык. Абстрактная живопись дается мне легче. Я чувствую себя более уверенной, мне так легче выразить свои эмоции. На нескольких набросках я рисую абуэлу Селию такой, как она хочет, – танцующей фламенко в развевающихся красных юбках, с кастаньетами и в обтягивающем шелковом корсаже. Абуэле эти рисунки больше всего нравятся, и она даже просит: «А что, если сделать волосы потемнее, Пилар? А талию потоньше? Рог Dios, я выгляжу как старуха!»
Но чаще я рисую ее в голубом. Пока я не приехала на Кубу, мне и в голову не приходило, что есть столько оттенков синевы. Аквамариновый у береговой линии, лазурный там, где поглубже, нежно-голубой в бабушкиных глазах, бледное индиго ее вен на руках. А еще синий цвет прячется в изгибах пальм, и в словах, которые мы произносим, синий оттенок в следах на песке, в тени от раковин и толстых чаек на берегу. Родинка на щеке у абуэлы тоже синяя, тающего синего цвета.
– Очень красиво, Пилар. Но неужели я и вправду выгляжу такой несчастной?
Пока я рисую, абуэла со мной разговаривает. Она рассказывает, что до революции Куба была гиблым местом, пародией на страну. Здесь производили только сахар, и вся прибыль от его продажи шла кучке кубинцев, ну и, конечно, американцам. Большинство жителей острова работали только зимой, на уборке сахарного тростника. Летом было мертвое время, и крестьяне едва не умирали с голоду. Абуэла говорит, что ее спасло только то, что родители отправили ее к двоюродной бабушке в Гавану. Тетя Алисия воспитала ее и познакомила с прогрессивными идеями. Свобода, говорит мне абуэла, это не что иное, как право на достойную жизнь.
Мама подслушивает наши с бабушкой разговоры, а потом ругает нас, разражаясь одной из своих шестидесяти с лишним обличительных речей. Ее излюбленная тема – бедственное положение политических заключенных, которые почти двадцать лет томятся в тюрьмах. «В чем их преступление?» – кричит она нам в лицо. Или вопрос о возмещении. «Кто заплатит нам за наши дома, наши земли, которые коммунисты у нас украли?» И еще о религии. «Католиков преследуют, обращаются с ними как с собаками!» Но абуэла не спорит с мамой. Она просто дает ей высказаться. А если мама слишком входит в раж, абуэла просто встает с качелей и уходит.
Мы на Кубе уже четыре дня, а мама только и делает, что жалуется да дымит сигарами по ночам. Она спорит с бабушкиными соседями, затевает перебранки с официантами, ругается с разносчиком мороженого на пляже. Она у всех спрашивает, сколько они зарабатывают, и, независимо от того, что ей отвечают, говорит: «В Майами вы могли бы заработать в десять раз больше!» Она все мерит на деньги. И постоянно пытается поймать кого-нибудь на воровстве, чтобы сказать: «Смотрите! Вот их верность революции!»
Комитет по защите революции начал приставать к абуэле по поводу мамы, но абуэла просит их потерпеть, объясняя, что дочь приехала к ней только на неделю. Я хотела бы остаться дольше, но мама отказывается, потому что не хочет давать Кубе еще больше твердой валюты, как будто наши деньги сделают погоду в экономике. (Мама злится, что мы должны платить за комнату в отеле и трехразовое питание, хотя живем у родственников.) «Их песо ничего не стоят! Нас пускают сюда, потому что они в нас нуждаются, и только поэтому!» Но разве моей матери запретили бы сюда приехать, если бы у нее не было валюты? Разве сами кубинцы здесь не работают?
Я постоянно боюсь, что у мамы случится сердечный приступ. Абуэла говорит, что для апреля здесь необычайно жарко. Мама принимает душ по нескольку раз в день, затем мочит одежду в расовине и мокрую надевает на себя, чтобы хоть немного остыть. У абуэлы в доме нет горячей воды. Океан теплее, чем вода из-под крана, но я привыкла к холодному душу. Другое дело еда, жирная до чертиков. Если я останусь дольше, мне придется купить эластичные лосины, которые носят все кубинки. Нужно признать, что жизнь здесь труднее, чем я предполагала, но, по крайней мере, нет нужды в самом необходимом.
Интересно, какой была бы моя жизнь, если бы я осталась с бабушкой. Наверное, я единственный экс-панк на острове, и здесь нет никого, у кого уши были бы проколоты в трех местах, как у меня. Трудно представить себе жизнь без Лу Рида. Я спрашиваю абуэлу, могла бы я здесь рисовать все, что захочу, и она отвечает, что да, если только в моих картинах не будет нападок на государство. Куба все еще развивается, поясняет она, и не может позволить себе такую роскошь, как разногласия. Затем она цитирует мне высказывание Вождя, сказанное еще раньше, до того как начали арестовывать поэтов: «Вместе с революцией – все; против революции – ничего». Интересно, что сказал бы Вождь по поводу моих картин. Искусство, заявила бы я ему, это самая радикальная революция.
Абуэла дает мне коробку с письмами, которые она писала своему возлюбленному в Испанию, но никогда не посылала. Она показывает его фотографию. Снимок хорошо сохранился. Этот испанец и по сегодняшним меркам считался бы красивым, он хорошо сложен, с бородой и добрыми глазами, почти как профессор. На нем белый льняной костюм и канотье чуть набекрень. Абуэла рассказывает, что она сама сфотографировала его однажды в воскресенье на набережной Малекон.
Еще она дает мне книгу стихов, которую купила в 1930 году, после того как в театре «Принси-паль де ла Комедия» Гарсия Лорка читал свои стихи. Абуэла знает наизусть каждое стихотворение и читает их с большим чувством.
Мне стали сниться испанские сны, чего никогда не бывало прежде. Я просыпаюсь, чувствуя себя другой, как будто что-то внутри меня меняется, словно необратимо обновляется мой химический состав. Какое-то таинство происходит у меня внутри. И в растительности тоже есть что-то такое, на что я инстинктивно реагирую, – великолепная бугенвил-лея, пламенеющие цветы палисандрового дерева, орхидеи, растущие из стволов загадочной сейбы. И я люблю Гавану, ее шум и разруху, ее живописную изнеженность. Я с наслаждением могла бы целый день сидеть на одном из этих кованых балконов или с бабушкой на крыльце ее дома и смотреть на море. Я боюсь лишиться всего этого, боюсь снова потерять абуэлу Селию. Но рано или поздно придется вернуться в Нью-Йорк. Я теперь знаю, что принадлежу ему – не вместоКубы, а больше,чем Кубе. Как мне сказать об этом бабушке?
Лурдес
Узнав, что множество людей получили убежище в перуанском посольстве, Лурдес спешит в Гавану, чтобы разузнать все поподробнее. В столице душно, и Лурдес постоянно вытирает лицо влажным платком, который держит рядом на сиденье. У ворот посольства собралась толпа, но никто не осмеливается войти. Неожиданно из-за угла появляется какой-то джип, за ним бежит толпа молодых людей, выкрикивая знакомое имя. Остальные разбегаются, отворачиваясь или прикрывая лица рукавами.