Хавьер никогда не конфликтовал с отцом в открытую, его противостояние было тихим. В 1966 году он тайно уехал в Чехословакию, ни с кем не попрощавшись.
Три года назад, после смерти отца, Хавьер прислал ей длинное письмо, в котором писал, что он преподает биохимию в Пражском университете и читает лекции на русском, немецком и чешском. Он не упоминал о своей жене даже вскользь, но написал, что говорит по-испански с маленькой дочкой, чтобы когда-нибудь она смогла разговаривать с бабушкой. Это растрогало Селию, и она написала отдельную записку Ирините, призывая ее изучать испанский и обещая научить плавать.
В последние годы сын писал ей лишь изредка, да и то лишь торопливые записки, набросанные, как казалось Селии, между лекциями. Он очень редко писал что-нибудь по существу, как будто для нее годились только самые поверхностные новости. Больше всего она узнавала о Хавьере из семейных фотографий, которые регулярно присылала на Рождество невестка Ирина. Селия видела на этих фотографиях, как ее сын становится старше, и рот у него становится упрямым, как у отца. И все-таки было что-то беззащитное в его глазах, это трогало Селию и напоминало ей прежнего маленького мальчика.
Уже в постели Селия так приспосабливает груди, чтобы удобнее было спать на животе. Каждое утро она просыпается на спине с раскинутыми руками и ногами, а покрывало валяется на полу. Она не может понять, почему спит так беспокойно. Сны кажутся ей просто вспышками света, высвечивающими отрезки ее жизни.
Селия закрывает глаза. Ей не хочется признаваться себе в том, что, несмотря на всю свою общественную деятельность, она порой чувствует себя одиноко. Это совсем не то одиночество прошлых лет, вынужденной жизни у моря, это одиночество, возникшее из-за невозможности разделить с кем-нибудь свою радость. Селия вспоминает дни, проведенные на крыльце, когда ей казалось, что маленькая внучка читает ее мысли. В течение многих лет Селия разговаривала с Пилар по вечерам, но потом их связь внезапно прервалась. Селия понимает, что один период понимания между ними закончился, а новый еще не начался.
Лус Вильяверде
(1976)
У моего отца были огромные руки, и он нервничал, с трудом управляясь с маленькими вещицами – высунувшейся ниткой на пиджаке, сломанной спичкой, крошечными запонками. Он прикасался к вещам нежно, словно юная девушка. Я видела, как он однажды пришивал малюсенькую пуговичку к моему платью и еще потом, когда снимал черную маску с проститутки.
Мой отец был красивый. У меня есть его фотография. Мама его погубила.
Сейчас у него под ногтями глубоко въевшаяся грязь, а лицо и шея покрыты зажившими шрамами. У него всего одна рубашка в горошек, рукава которой он всегда закатывает до локтей, и пара грязных брюк с обвисшим задом. Морщины на его лице такие глубокие, будто каждая из них появилась от какого-нибудь тяжкого бедствия, а не от постепенно накопившейся печали. Зубы у него потемнели и почти сточились, и он, как младенец, ест только протертую пищу. Он держит обручальное кольцо в голубой бархатной коробочке с тугой пружинкой. Я помню, как он легко снимал и надевал кольцо, как будто оно было смазано маслом, и все, что он делал без кольца на пальце, не считалось. Мой отец не мог жить без приключений.
После того как мама подожгла папу, мы поняли, что он не вернется. И действительно, мы не видели его девять лет. Но я фантазировала, как он придет и заберет нас с Милагро от мамы и ее кокосов. Мы хранили шарфы, которые он привез нам из Китая, когда нам было по два года, шелковые, с журавлями. Не важно, что мы тогда были слишком маленькими и не могли их носить, он просто думал, что мы их наденем, когда вырастем. Я воображала, как лечу на спинах этих журавлей, лечу к нему.
Мы с Милагро врали друзьям, когда нас спрашивали про отца. «Он к нам вернется, – говорили мы. – Он задерживается в Австралии». Но потом мы перестали врать. Что толку? К тому времени у всех родители поразводились, так что было уже все равно.
К счастью, у меня есть Милагро, а у Милагро есть я. Мы как двойная спираль, тугая и непроницаемая. Поэтому мама не может нас понять.
– Ты знаешь, что такое раковины? – спросила она однажды Милагро медовым голосом. – Это драгоценности богини моря. Они приносят удачу, все так говорят. Ты моя раковинка, Милагро.
А потом мама повернулась ко мне и сказала:
– А ты, Лус, ты свет в ночи, который сторожит наши сны. Ты охраняешь самое драгоценное.
Это было так на нее похоже. Красивые слова. Бессмысленные слова, которые не касались нас, не помогали нам, которые делали нас пленницами ее выдуманного мира.
Мы с сестрой называли ее «не-мама». Например, не-мама опаляет цыпленка и ругается в кухне. He-мама опять слушает пластинку и танцует в темноте сама с собой. Посмотри-ка, не-мама жалуется сама себе. Она хочет, чтобы мы говорили, что любим ее. Когда мы этого не делаем, она смотрит мимо нас, как будто видит других девочек за нашими спинами, девочек, которые скажут ей только то, что она хочет услышать.
Иванито думает, что мы бессердечные и не жалеем маму, но он не видел того, что видели мы, не слышал того, что мы слышали. Мы пытаемся защитить его, но он не хочет нашей защиты. Он для нее доверчивая тряпичная кукла.
После сезона кокосов мы с Милагро договорились не обращать на маму внимания, держаться от нее подальше, насколько это возможно. Мы хорошо учимся, поэтому, когда вырастем, сможем найти хорошую работу и уехать куда пожелаем. Абуэла Селия говорит нам, что до революции маленькие девочки, вроде нас, не ходили в колледж. Они выходили замуж и рожали детей, хотя сами были еще детьми. Я рада, что нам не нужно рано выходить замуж. Я хочу быть ветеринаром и лечить больших животных со всей планеты – слонов, носорогов, жирафов, гиппопотамов. Может быть, для этого мне придется отправиться в Африку, но Милагро говорит, что поедет со мной. Она хочет стать микологом и специализироваться по тропическим грибам. Она выращивает пушистые грибы в школьном аквариуме. Я говорю ей, что если она притащит эти грибы к нам в комнату, я этого не перенесу.
Моя сестра более сентиментальная, она иногда начинает жалеть маму. Тогда я напоминаю ей наш день рождения. В тот день весь четвертый класс пришел к нам домой на Пальмовую улицу. У нас был глазированный торт и самодельные шуточные колпаки. Мама надела атласную пелерину, напудрила блестками лицо и показывала фокусы. Она вытаскивала кольца у нас из ушей и резиновых пауков из вазы с гардениями. С потолка свисала пиньята [36]в виде головы осла с глазами-пуговицами.
Мама завязала мне глаза и дала в руки метлу. Сперва я сильно размахнулась и ударила Маноло Колона, хорошего, но стеснительного мальчика, которому я нравилась. Он чуть не убежал домой, но мама протерла ему лицо смоченным в воде платком и дала лучший кусок торта. Затем она снова завязала мне глаза, и я тыкала в воздух палкой, пока не задела ослиную голову. Пиньята разбилась, и на нас вылилось липкое месиво из сырых яиц.
Яйца. Мама наполнила пиньяту яйцами.
Все смеялись и кричали, а потом стали пачкать друг друга желтком и ловить друг друга, бегая по всему дому, так что дом трясся до самого фундамента.
– Приходите еще! – кричала мама вслед, когда все побежали к родителям, которые были так ошеломлены, увидев яйца в волосах и на одежде своих детей, что не заметили, как наша мать трясется от хохота.
Мы с Милагро пошли в нашу комнату, ни слова не сказав ни Иванито, ни маме. Мы вынимали яичную скорлупу друг у друга из волос и плакали.
Первую открытку от папы мы получили прошлым летом. Потом мы узнали, что он посылал нам открытки и раньше, но мама сжигала их, как сожгла его лицо. Стоял солнечный день, и почтальон еще раз зашел к нам в дом и отдал открытку, которую забыл отдать, когда приходил в первый раз. Мамы не было дома.