Конечно, он набрал новую команду. Никого из сотрудников Буллита он не хотел и видеть. Дэвис справедливо полагал, что они переняли у его предшественника никому не нужную способность мыслить самостоятельно. Впоследствии Дэвис возглавлял Национальный совет американо-советской дружбы и был награждён высшей советской наградой — орденом Ленина «за успешную деятельность, способствующую укреплению дружественных советско-американских отношений и содействовавшую росту взаимного понимания и доверия между народами обеих стран». Это было в его духе — любить то, что прикажут.
Буллита переводили во Францию, с которой отношения были давно налажены. Буллит готов был взять с собой всю «советскую» команду, но некоторые предпочли перейти на бумажную работу на территории США. Я выбрал Париж. В конце концов, когда бы я ещё побывал в Европе.
За неделю до отъезда из Москвы состоялся наш главный разговор с Андреем — как всегда, на кухне, за бутылкой. И видит бог, это был единственный раз, когда я напился вдребезги.
Я не знал, как попросить о том, о чём я хотел попросить. Смешная вышла фраза, но формулировка — верная. Я смотрел на Андрея, и мои глаза, видимо, сказали ему всё.
«Она не хочет ехать с тобой», — произнёс он.
Я кивнул.
«Это нормально, Джед. Мы — советские люди. Мы любим свою Родину не меньше, чем вы свою. Какое бы дерьмо тут не было, что бы тут не творилось, да хоть бы траву жрать пришлось — это наша Родина. И мы её не оставим».
Он говорил это пьяным голосом, держась за стол, чтобы не завалиться набок.
«Андрей…» — начал я.
Он показал жестом: молчи. А потом добавил:
«Я отвечаю за неё, Джед. Я понял. С ней ничего не случится, я тебе обещаю».
И эти слова, которые сказал мне пьяный сотрудник ГБ (я так точно и не узнал, в какой организации числился Андрей), стали самой надёжной, самой нерушимой гарантией. Я поверил ему, потому что мне больше некому было верить в этой стране. Я не мог верить даже самой Лене — после того, как она отказалась уехать. Я действительно думал, что любовь не может быть такой, неспособной сломать границы.
Параллельно я думал о том, что был и второй вариант. Я мог остаться. Попросить политического убежища, объяснить, что я — скрытый американский коммунист, навсегда променять свою страну на эту романтическую грязь. Но я не решился.
Это был наш последний доверительный разговор с Андреем. В течение следующих нескольких дней я был занят сборами и переводческой работой, а потом к моему подъезду подъехал посольский «Форд», из грязного окна которого я в последний раз смотрел на Москву.
***
Я вернулся в США, затем работал с Буллитом в Париже. Во Францию посольство отправилось в октябре 1936 года и оставалось там вплоть до начала войны. Буллит развернулся в Париже по полной программе — он снял для посольства огромный замок в Шантильи, в его подвалах было порядка двадцати тысяч (!) бутылок французского вина, он стал заметной персоной в высшем обществе. Его отношения с Рузвельтом резко улучшились, перейдя в статус дружеских. Доходило до того, что Буллит звонил президенту просто так, справиться о его здоровье.
Правда, к сороковому году Буллит снова проявил свой буйный характер и поссорился с Рузвельтом по полной программе. Сначала он ослушался прямого приказа президента и отказался перевезти посольство в Бордо (к Парижу подступали немцы). Потом он напрочь переругался с помощником государственного секретаря США Самнером Уэллсом и обвинил того в пропаганде гомосексуализма. Уэллса поддерживали многие влиятельные лица, в том числе вице-президент Генри Уоллес и госсекретарь Корделл Халл. В итоге Буллит был вынужден прекратить политическую карьеру, а вместе с ним и мы — его команда.
Я долгое время работал переводчиком при разных государственных деятелях, на переговорах и встречах с приезжающими из других стран гостями. В 1955 году, в возрасте шестидесяти пяти лет, я ушёл в отставку.
А спустя ещё два года я получил письмо от Лены.
Оно шло несколько месяцев. На конверте было написано моё имя и имя Уильяма Буллита, посла США в СССР. Буллит был заметной фигурой, и письмо нашло его безо всякого адреса, а он переслал конверт мне. Конечно, письмо многократно открывали — думаю, и в СССР, и у нас. Но мне было неважно.
Сразу после нашего отъезда за ней пришли. Обращались с ней хорошо, никаких вопросов не задавали, а через три дня выпустили. Она не знала, почему.
В 1938 году её арестовали повторно — и дали двадцать лет за шпионаж в пользу Соединённых Штатов и порочащие связи с иностранцами. В 1955 году реабилитировали, восстановили в правах и выделили комнату в коммунальной квартире. Её брат погиб на войне, а мать умерла в сороковых, пока Лена была в лагере.
После реабилитации она не поленилась раскопать в архивах своё дело: ей открыли доступ. В деле нашлось объяснение тому, что в первый раз всё сошло ей с рук. Вступился сотрудник госбезопасности, некто Андрей Кульковский. Он дал указание отпустить её и провести дополнительное расследование. Но к тридцать восьмому его уже не было в живых. Она подняла и дело Кульковского (которого тоже реабилитировали — посмертно). По официальным сведениям его расстреляли 18 января 1938 года по обвинению в шпионаже.
В письме не было почти ничего о нас, о любви, о возможности увидеться. Это было правильно — мы состарились, я разжирел, и ничего от меня двадцатилетней давности уже не осталось. Но всё-таки она написала под самый конец одну фразу, которая заставила меня задуматься.
«Знаешь, Джед, — написала она. — Я ни о чём не жалею. Ни о том, что мы были вместе, ни о том, что за это я провела семнадцать лет в лагере. И самое главное, я не жалею о том, что не уехала с тобой. Потому что страна, которая раздавила меня, превратила в уродливую старуху, сломала мою жизнь, — это моя страна».
Для того чтобы быть вместе, кто-то из нас должен был сломать свою жизнь, стереть всё то, что было в ней, и нарисовать всё заново. Кто-то должен был пожертвовать всем. Мы не решились — ни я, ни она. И только теперь я понял одну страшную вещь. У неё действительно была причина отказаться. Потому что у неё была Родина, и она перевешивала всё — и любовь, и возможность жить лучше. А у меня… Я уехал, потому что боялся изменить размеренный образ жизни. Если бы в СССР было лучше, я бы спокойно остался, и никакой патриотизм не заставил бы меня вернуться. Я почувствовал себя трусом.
Собственно, после этого письма я и понял, что они — сильнее нас.
Я не ответил на её письмо. Более того, я почему-то совсем о ней не думал, моё сердце не сжималось от воспоминаний. Но я думал о другом человеке — об Андрее Кульковском, моём друге. Он сдержал своё обещание и оберегал её, пока мог. Потом машина смяла и его — это было вопросом времени.
Теперь мне восемьдесят девять. Я не знаю, жива ли Лена. Андрей мёртв уже более сорока лет. Советские войска только что вошли в Афганистан, что, возможно, перерастёт в серьёзный международный конфликт с участием США. Последние тридцать лет — с тех пор, как получил письмо от Лены — я пытаюсь заставить себя найти причину любить собственную страну. Я пытаюсь найти ситуацию, в которой я отдал бы за неё жизнь и свободу, — и не нахожу. И я завидую. Я безумно завидую людям, которые способны поставить понятие «родина» на первое место, а понятие «я» — на второе. Мне уже поздно переучиваться. Я смотрю на подрастающее поколение и понимаю, что оно — ещё хуже моего. Глупее, слабее, безвольнее, наглее. Интересно, какое поколение выросло в СССР? Неужели они и сегодня — такие же сильные, волевые? Я не знаю. И в какой-то мере моё незнание позволяет мне жить в спокойствии.
И в этом же спокойствии — умереть.
Последняя гонка Рэда Байрона
В мире, где когда-то жил-был великан,
мы навсегда останемся пигмеями.
Кейт Лаумер. Жил-был великан