Последующие события легко читались по остальным следам: зверю удалось вырваться с поляны, он бросился по крутому откосу вниз, но собаки, вцепившись в него, распяли задние ноги и, волочась следом, тормозили его ход. Зверь, отгребаясь передними лапами, дотащился донизу и, обняв старую пихту, умер.
Мы спустились под откос.
– Кто это сало выдрал? – указывая на разодранный медвежий зад, спросил я Левку. Морда пса выражала полную невинность.
Через час, когда тушу разделали, Левка не выдержал и за несколько минут успел набить свой ненасытный желудок. Днепровский, испытывая его жадность, еще долго отрезал маленькие кусочки мяса и бросал ему в рот. Кобель все глотал и глотал, пока желудок не перестал принимать пищу. Тогда он подошел к выброшенным кишкам зверя и долго сдирал с них жир.
У костра возился Алексей, раскатывая вновь заведенное тесто. На откосе дымилась печь, сложенная на плите из камней. Она была низкая, уродливой формы, сделанная наспех, всего лишь для одной выпечки.
Когда в нашу экспедиционную жизнь врывалось какое-нибудь примечательное событие – форсирование опасной переправы, преодоление снежных перевалов или благополучное восхождение на один из пиков, – мы считали возможным сделать небольшую передышку на один день.
Что может быть вкуснее свежей, только что испеченной на костре лепешки? Она и пышная, и ароматная, хороша к супу, а к чаю еще лучше. В походе, бывало, проголодаешься, достанешь случайно забытый в кармане кусочек лепешки и наслаждаешься им. Трудно описать, каким он бывает вкусным, да, пожалуй, и понять трудно тому, кому не приходилось испытывать длительное отсутствие хлеба.
Нужно сказать, что галеты и сухари в условиях длительного хранения, да еще при постоянном передвижении вьючно, быстро портятся, главным образом от сырости. Мы всегда возили с собой муку и, как обычно принято в экспедициях, выпекали пресные лепешки на соде и только в более длительные остановки выпекали кислый хлеб.
Мне вспомнилась одна вынужденная голодовка, когда после пятидневных скитаний без продуктов по дремучей тайге я набрел на стоянку, недавно покинутую наблюдательской партией нашей же экспедиции. По оставшимся следам нетрудно было угадать, что люди останавливались для обеда. Я подобрал на земле кости и все мало-мальски съедобное. И вдруг – о счастье! – кто-то из обедавших оставил кусочек горелой хлебной корки величиной в половину спичечной коробки. Я схватил ее и бережно стал есть, откусывая микроскопические доли. Никогда в жизни я не едал ничего более вкусного!
… Алексей, засучив выше локтя рукава голубой косоворотки, как заправский пекарь, мастерски управлялся с тестом. Он не заметил даже, как подбежала его любимая собака.
– Черня! – вскрикнул повар, когда пес лизнул его в лицо. – Я же говорил, что ты не заблудишься! С полем тебя, дружище! – Ишь как брюхо раздуло.
Мы сняли котомки и уселись у огня отдыхать. Павел Назарович, Лебедев и Кудрявцев уплыли рыбачить и вот-вот должны были вернуться. Остальные были заняты своими делами: кто у костра, кто на берегу реки. Пугачев занимался с Самбуевым в палатке.
Самбуев очень плохо владел русским языком и совсем не умел читать, хотя по-бурятски читал хорошо. Пугачев взял на себя труд научить его в это лето русской грамоте.
– М-а-а-м-а… К-а-а-ш-а… – тянул медленно Самбуев.
– Часа три сидят, – таинственно доложил мне Алексей. – Шейсран уже девять букв знает, говорит: «Легче дикую лошадь объездить, чем русскую букву запомнить!»
Учитель и ученик лежали на брезенте перед открытым букварем, и Самбуев, водя длинными пальцами по буквам, тянул медленно и напряженно:
– П-а-а-п-а… М-а-а-ш-а… – а пот буквально ручьем катился с его лица, будто он нес большой груз.
– Хорошо, – сказал Пугачев, – теперь покажи, где слово «мама».
Самбуев долго смотрел на крупные буквы, водил по ним пальцем и вдруг заявил:
– «Мама» тут нету…
– А ты знаешь, что такое мама? – допытывался учитель.
– Знаю. Папа работай, мама дома живи.
– Правильно, ну, теперь покажи, где слово «мама».
Самбуев, не думая, ткнул пальцем в слово «Маша» и произнес:
– Мама…
– Неверно! – поправил его Трофим Васильевич. – А покажи, где Маша.
Тот вдруг пристально посмотрел на учителя и обиженным тоном сказал:
– Маша Кирилл Лебедев рюкзак клади, другой Маша не знаю.
– Скажи, Шейсран, когда ты читаешь, то думаешь по-русски или по-бурятски? – спросил Пугачев.
– Нет, русский думай не могу, голова болит, бурятский читай, думай хорошо.
– Если ты хочешь научиться читать по-русски, то нужно во время чтения думать по-русски и понимать, что обозначают те слова, которые ты читаешь, иначе не научишься.
– Хорошо, – ответил ученик. – Завтра утром встаю, весь день думай только русский, а нынче давай довольно!
– Пока не покажешь, где Маша, я тебя не отпущу.
Самбуев недоверчиво посмотрел на учителя, и довольная улыбка расплылась по его лицу. Он полез за пазуху и из внутреннего кармана достал завернутую в газетный лист фотографию, подаренную Лебедевым.
– Ты думаешь, это Маша? – спросил он.
– Нет, Шейсран, ты не понимаешь, давай читать снова! – упорствовал учитель.
С реки донесся голос Лебедева. По пенистым волнам крутого переката скользила долбленка с рыбаками. Все бросились встречать их. Я тоже спустился на берег.
– Рыба пошла! – крикнул Павел Назарович и стал выбрасывать из лодки на берег крупных хариусов.
Мое внимание было отвлечено другим. Голубая вода Кизира, как мне показалось, приняла мутно-бирюзовый цвет и потеряла свою прозрачность. Это обстоятельство не на шутку встревожило меня, и я сейчас же поделился своими мыслями с Павлом Назаровичем.
– Может, вода прибывает и начинает мутнеть, дни-то ведь теплые стоят, – сказал он и тут же добавил: – Неплохо поторопиться с отправкой лодок. Ой, как худо будет идти в большую воду, да и опасно.
На душе стало тревожно. Мы двигались слишком медленно, даже подумать страшно – за одиннадцать дней прошли двадцать восемь километров. А весна мчалась вперед. Она уже достигла верховьев Кизира, его многочисленных притоков и там, сгоняя снег с крутых откосов гор, заполняла вешней водою русла бесчисленных ручейков. Они-то и приносили в Кизир муть, которая превращала голубой цвет воды в бирюзовый. Теперь можно было сказать, что зима ушла безвозвратно; но как ни радостен был приход весны, мы были против ее поспешности. Мы не успели в лучшее время забросить груз на Кизир, весна опередила нас.
Лагерь на устье Таски был последним завершающим перед большим походом. Теперь впереди борьба, успехи, и может быть, и горести. С завтрашнего дня мы уже полностью отдаемся своей работе.
В восемь часов вечера праздник для нас закончился. Началась упаковка снаряжения, продовольствия и прочего экспедиционного имущества для заброски лодками по Кизиру в глубь Саяна.
Через преграды к Чебулаку
Второго мая лагерь пробудился рано. Тучами грязнилось небо. С гор дул свежий, прохладный воздух, глотаешь его, как ключевую воду, и не можешь насытиться. В нем и аромат земли, и запах набухших почек, и прель тающих снегов. Весна входила в горы с робким звоном ручейков, шелестом прошлогодней травы да журавлиным криком в небе. Но еще не было зелени. Природа пробуждалась медленно, ее пугали ночные заморозки и холодные ветры.
Тучи постепенно увеличивались, соединялись, смешивались одна с другой, и скоро за ними исчезли вершины гор. Все живое, разбуженное утренней зарей, смолкло, затаилось. Глухо шумел Кизир, не шевелился мертвый лес, как обреченный, он ждал последней бури, чтобы уйти в покой.
Лодки были загружены с вечера. Кудрявцеву, командиру «флотилии», предложено ценой любых усилий добраться до правобережного притока Кизира – реки Кинзелюк – и там, недалеко от устья, сложить груз. Если по каким-либо причинам товарищи туда не доберутся, им разрешалось разгрузиться на устье Паркиной речки.