Дойдя до двери, я приник к ней ухом и несколько секунд прислушивался, но не услышал ничего, кроме слабых шуршащих и скрипящих звуков. Я мягко постучал по твердой лакированной поверхности. Нет ответа. Я постучал снова. Потом в третий раз, посильнее.
— Я слышал тебя, я слышал! — раздался голос изнутри.
Взявшись за латунную ручку, я медленно повернул ее, потом приоткрыл дверь дюймов на шесть. Из комнаты лился тусклый свет.
— Можно войти? — спросил я.
— Ты математик?
— Нет.
— Философ?
— Нет, не философ.
— Ты отвергаешь поиски вселенской мудрости?
— Я считаю это ерундой.
— Что делает тебя философом.
— Правда? В таком случае…
— Ты физик, биолог, теолог, астроном, астролог, френолог или картограф?
— Боюсь, что никто из вышеперечисленных.
— Не бойся, это хорошо.
— Почему?
— Потому что я — все они, и если бы ты тоже был кем-то из них, то нахождение нас двоих в одной комнате привело бы к тому, что межпространственный атомный фундамент взорвался. Я в этом абсолютно уверен!
— Исходя из моего опыта, — печально заметил я, — нельзя быть абсолютно уверенным в чем бы то ни было.
— А в этом ты уверен? — спросил голос.
Я уже несколько раз вел такой диалог, по крайней мере, один раз — в поезде, но прежде чем мне удалось придумать ответ, голос добавил:
— В таком случае, можешь войти.
Огромная комната выглядела так, словно межпространственный атомный фундамент уже взорвался или здесь порезвились сумасшедшие коровы графа Вильгельма. Там царил полный, ужаснейший хаос: везде валялись книги, рукописи, листы бумаги, журналы и блокноты; пару опрокинутых стульев так и не удосужились поднять; на каждой подходящей поверхности торчали самодельные подсвечники со свечными огарками; в темных углах лежала скомканная, грязная, засыпанная крошками одежда — носки, нижнее белье, жилеты, рубашки; повсюду красовались остатки старых завтраков, обедов и ужинов, в том числе надкушенная отбивная, покрытая пылью и зеленым налетом. Плотные шторы были опущены, и за сплошь покрытым мусором столом напротив окна восседал высокий костлявый мужчина с длинными, падающими на плечи прямыми седыми волосами и седой козлиной бородкой. На его носу были очки с толстыми линзами, а одет он был в потрепанный запачканный балахон. Несколько раз мигнув, мужчина уставился на меня.
— Кто ты такой? — спросил он слегка дрожащим и отнюдь не слегка безумным голосом.
— Не знаю.
— Хорошо. Это отличное начало. Одно из лучших, на самом деле. Почему на тебе ночная рубашка?
— Я лежал в постели.
— Это не тот ответ, что мне нужен.
— Почему?
— Потому, что он просто означает, что, как и предполагается, ты лежишь в постели в ночной рубашке. Но не объясняет, почему ты сейчас в ней. Это все равно, что выйти голым на улицу и на вопрос «почему?» ответить, что ты принимал душ.
— Я забыл одеться.
— Уже лучше.
Кивнув, он протянул мне свою длинную, тонкую, клешнеобразную руку — и тотчас отдернул ее.
— Я — профессор Бэнгс, — представился он.
— Я слышал о вас.
— Откуда?
— Граф упоминал. Он сказал, что вряд ли мы встретим вас, потому что вы сейчас очень заняты своим великим трудом.
— Я всегда занят своим великим трудом. Не просто в какое-то определенное время, а всегда.
— Могу я сесть? — спросил я.
— А ты видишь что-нибудь, на что можно сесть? Я беспомощно огляделся.
— Думаю, нет.
— Значит, тебе придется постоять. Я занимаюсь великим делом. И беспорядок меня не волнует, господин… Э-э-э… Как мне тебя называть?
— Хендрик вполне сойдет.
— Хорошо, Хендрик. О, вовсе нет! Видишь ли, я привык к беспорядку. Двадцать лет тому назад эта комната сверкала чистотой, была незапятнанной и опрятной — ни пылинки! Боюсь, что просто не смогу вернуться в те времена, мои нервы не вынесут. Я знаю, что где лежит, хотя тебе этот бедлам может казаться настоящей помойкой. Хорошо осведомлённый человек видит порядок в беспорядке. Это так называемый Бесконечный Вариабельный Фактор.
— И кто его так назвал?
— Я. Тебе нравится?
— Я не понимаю, что это означает.
— Чтобы любить что-то, вовсе незачем понимать, что оно означает. Тебе нравятся жареные цыплята?
— Я бы предпочел не говорить о еде, если вы не возражаете. Но — да, нравятся.
— А ты понимаешь, что это означает?
— Жареные цыплята? По-моему, ничего!
— Ага! — воскликнул профессор Бэнгс, выпрыгивая из кресла и указывая костлявым, трясущимся пальцем в потолок. Я был очень удивлен. — Ты уловил ее!
— Уловил что?
— Самую суть, ключевой вопрос моего великого труда, конечно же! Имеют ли вещи значение? Значит ли что-то хоть что-нибудь?
Сгорбившись, профессор начал возбужденно бегать по комнате. Он был похож на высокую тощую птицу. Я осторожно опустился на стопку книг в кожаных переплетах.
— Это, — продолжал профессор Бэнгс, — тот вопрос, что занимал меня на протяжении стольких лет! Я убедился — и настаиваю на этом убеждении — что, прежде чем найти ответ, нужно создать теоретическую карту, или карту теории, как тебе больше нравится, каждой философской, психологической, математической и тому подобных систем, когда-либо созданных для объяснения вещей; потом свести их в одно неизбежно огромное и сложное целое и подогнать друг к другу, как кусочки гигантской мозаики. Получившаяся картина, как я решил, и будет ответом на мой вопрос, вопрос всех вопросов. Однако она должна быть совершенно законченной, без внутренних противоречий или пробелов. Я решил выбросить из нее теологию и Бога, потому что, если не рассматривать определенные разделы философии, в любом случае противоречащие друг другу, психологическая, математическая и другие научные мысли отвергают и то, и другое как непригодное и абсолютно ненужное. Это сделало мою задачу, и без того ужасающе запутанную, немного проще. Хотя «проще» — не то слово, которое я бы применял по отношению к любому ее аспекту!
Я решил построить мою теоретическую карту, используя в качестве основного методологического инструмента куб: каждая дисциплина имеет собственный куб, является кубом, а каждое утверждение ее объяснения как значения вещей, так и самих вещей помещается в соответствующей ячейке куба, к которому оно принадлежит. Когда кубы, наконец, вместят все, что было когда-либо сказано, написано, показано и открыто — каждой дисциплиной! — о значениях и объяснениях, я соберу их в совершенно и абсолютно сцепленное целое. Я назвал это Unus Mundus Cubicus [49]. Например: если математика утверждает, что СЗ = ХХ2хС = L, утверждение будет помещено во вторую ячейку куба продвинутой математической теории, рядом с квантовыми формулировками. Видишь, как просто? Или еще: если психология говорит, что способность к завязыванию и поддержанию отношений во взрослом возрасте зависит от детского опыта фундаментальных взаимоотношений с первым ухаживавшим за ним объектом, этот маленький самородок (который, могу утверждать по собственному опыту, бесспорно, верен) отправится в четвертую ячейку куба теории человеческого поведения, рядом с развитием эго. Честно говоря, мне пришлось вообще выбросить из куба этого отвратительного старого шарлатана Юнга с его змеями, кругами и тильдами. Он был безумнее, чем шляпных дел мастер! А вот Фрейд, с другой стороны, вполне приемлем: неглупая, откровенная непристойность. Он всего лишь порнограф. В чем, конечно, нет ничего плохого, ты же понимаешь. На самом деле, у порнографии есть своя ячейка в кубе психологии сексуального поведения человека.
Сложности возникли, когда, долгие годы собирая и сопоставляя материалы для кубов, я начал понимать, что вообще-то они не так хорошо стыкуются друг с другом, как я ожидал. Там и сям вылезали мерзкие углы противоречий, неуклюжие закоулки взаимоисключений, не параллельные линии вовлечения и развития. Поэтому мне пришлось начать убирать данные из кубов: вытаскивать части и хвосты, срезать углы, изменять кусочки мозаики, чтобы заставить их подходить. А что мне оставалось делать? В конце концов, я стал терять слишком значимые материалы. Моя чудесная, совершенная, блистательная Unus Mundus Cubicus постепенно лишалась смысла; я обнаружил, что стал чересчур разборчивым в выборе данных; в результате основа моего клубка значений и объяснений всего, что существует, оказалась расплетенной. И мое сердце лишилось основы вместе с ней.