Хлеб был скверный, плохо пропеченный. Ластик его есть не стал — и без того сыт был. Назавтра Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и хлеб нетронуты.
Удивился:
— Гляди-ка, и в самом деле без пищи умеешь.
После этого, хоть и заглядывал ежедневно, ничего больше не носил — просто посветит в лицо, с полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого было еще страшней — лучше б ругался.
Как-то на рассвете (было это через три дня после убийства Годуновых) Ластика растолкала Соломка.
— Пора! Бежать надо! Боярская Дума всю ночь сидела, постановила признать Дмитрия Ивановича. Навстречу ему отряжены два нáбольших боярина — князь Федор Иванович Мстиславский, потому что он в Думе самый старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами едут. А батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.
— Как это «выдать головой»? — вскинулся Ластик.
— На лютую казнь. Теперь ведь ты получаешься самозванец. Батюшка тобой новому царю поклонится и тем себе прощение выслужит. А тебя на кол посадят либо медведями затравят.
Пока Ластик трясущимися руками натягивал сапоги, княжна втолковывала ему скороговоркой:
— Я тебе узелок собрала. В нем десять рублей денег да крынка меда. Он особенный: выпьешь глоточек, и весь день сыт-пьян. Бреди на север. Спрашивай, где река Угра. Там по-за селом Юхновым есть святая обитель, я туда подношения шлю, чтоб за меня Бога молили. Монахи там добрые. Скажешь, что от меня — приветят. А я тебя сыщу, когда можно будет. Ну, иди-иди, время!
Вышли за дверь, а навстречу стрельцы в красных кафтанах кремлевской стражи, впереди всех — князь Василий Иванович.
— Вон он, воренок! — показал на Ластика боярин. — Хватайте! Я его, самозванца, нарочно для государя берег, в своей тюрьме держал!
— Беги! — крикнула Соломка, да поздно. Двое дюжих бородачей подхватили Ластика под мышки, оторвали от земли.
Кинулась княжна отцу в ноги.
— Батюшко! Не отдавай его на расправу Дмитрию-государю! Он моего Ерастушку медведям кинет! А не послушаешь — так и знай: не дочь я тебе больше! Во всю жизнь ни слова тебе больше не вымолвлю, даже не взгляну! — И как повернется, как крикнет. — Поставьте его! Не смейте руки выламывать!
Вроде девчонка совсем, но так глазами сверкнула, что стрельцы пленника выпустили и даже попятились.
И услышал Ластик, как князь, наклонившись, тихо говорит дочери:
— Дурочка ты глупая. Для кого стараюсь? Если я сейчас Отрепьеву-вору не угожу, он меня самого медведям кинет. Что с тобой тогда станется?
Она неистово замотала головой, ударила его кулачком по колену:
— Все одно мне! Руки на себя наложу!
Распрямился боярин, жестом подозвал слуг.
— Княжну в светелке запереть, глаз с нее не спускать. Веревки, ножики — всё попрятать. Если с ней худое учинится — кожу со всей дворни заживо сдеру, вы меня знаете.
И утащили Ластика в одну сторону, а Соломку в другую.
Проклятое средневековье
Челобитное посольство, если по-современному — приветственная делегация, выехала из Москвы на многих повозках, растянувшись по Серпуховскому шляху на версту с гаком. Впереди ехали конные стрельцы, за ними в дорожных возках великие послы, потом на больших телегах везли снятые с колес узорны колымаги (парадные кареты), да царевы дары, да всякие припасы. Потом опять пылили конные, вели на арканах дорогих скакунов.
Путешествовали быстро, не по-московски. Остановки делали, только чтоб дать лошадям отдых и сразу же катили дальше.
Живой подарок Дмитрию — плененного мальчишку-самозванца — Шуйский держал под личным присмотром, велев посадить воренка в короб, приделанный к задку княжьей кареты.
Судя по запаху и клокам шерсти, этот сундук обычно использовался для перевозки собак — наверное, каких-нибудь особо ценных, когда боярин ездил на охоту. Ластик так и прозвал свое временное обиталище — «собачий ящик». Крышка была заперта на замок, но неплотно, в щель виднелось небо и окутанная тучей пыли дорога, по которой двигался караван. Еще можно было через дырку в днище посмотреть на землю. Других развлечений у путешественника поневоле не имелось. Есть-пить ему не давали, то ли из-за того что ангел, то ли не считали нужным зря переводить пищу — всё равно не жилец, медвежья добыча.
Но Ластик от голода не мучился. Спасал узелок, который он успел спрятать за пазуху. Мед, принесенный Соломкой, оказался поистине волшебным. Достаточно было утром сделать пару глотков, и этого хватало на весь день. Не хотелось ни есть, ни пить, а силы не убывали. Или тут дело было в Райском Яблоке?
Ластик всё время сжимал его в кулаке и явственно чувствовал, как от Камня через пальцы толчками передается энергия — и физическая, и духовная.
Бывший шестиклассник, а ныне государственный преступник столько всего передумал и перечувствовал за эти несколько дней — будто повзрослел на десять лет.
Главных жизненных уроков выходило два.
Первый: чему быть, того не миновать, а психовать из-за этого — туга зряшная, то есть бессмысленное самотерзание.
Второй: даже если летишь в пропасть, не зажмуривайся от страха, а гляди в оба — вдруг удастся за что-нибудь ухватиться.
Потому-то Ластик и не выбросил Камень в придорожную канаву, не метнул в реку, когда проезжали по мосту. Проглотить алмаз никогда не поздно, пускай медведь потом несварением желудка мучается. Пленник часами смотрел, как Райское Яблоко переливается у него на ладони всеми красками радуги, в том числе и сине-зеленой, цветом надежды.
Иногда в карету к Василию Ивановичу садился старший посол, князь Федор Мстиславский, и двое царедворцев подолгу между собой разговаривали. До Ластика доносилось каждое слово. Только лучше бы ему не слышать этих бесед — очень уж страшно становилось.
Толковали про то, что царевич сызмальства отличался жестоким нравом. Казнил кошек, палил из пищальки в собак, товарищей по играм частенько велел бить батогами. В батюшку пошел, в Ивана Грозного. А уж помыкав горя в безвестности да на чужбине, надо думать, и вовсе нравом вызверился…
Говорил больше Мстиславский, судя по речам, муж ума невеликого. Шуйский отмалчивался, поддакивал, горестно вздыхал.
Очень тревожился боярин Федор Иванович, что Дмитрий введет на Руси латынянскую веру.
Будто бы он на том римскому папсту крест целовал. А польскому королю Жигмонту за покровительство и поддержку посулил царевич отдать все западные русские земли, за которые в минувшие годы столько крови пролито.
— Чернокнижник он и знается с нечистой силой, — стращал далее Мстиславский. — Как он на мое войско-то, под градом Рыльском, напустил огненную птицу! По небу летит, стрекочет, и дым из нее да пламя! То-то страсти было! Как жив остался, не ведаю.
Шуйский вежливо поохал и на «огненную птицу», хотя, как знал Ластик, в эти враки не верил. Но когда Мстиславский завел разговор на скользкую тему, истинный ли царевич тот, к кому они едут — тут Василий Иванович крамольную тему решительно пресек. Сказал строго:
— Всякая власть от Бога.
— Твоя правда, княже, — осекся Мстиславский.
И потом оба долго, часа полтора, прочувствованно и со слезами молились об избавлении живота своего от бесчеловечныя казни.
На четвертые сутки, когда меда оставалось на донышке, наконец прибыли к лагерю царевича Дмитрия, вора Отрепьева, или кто он там был на самом деле.
Настал страшный день, которого боялись все — и первый боярин Мстиславский, и князь Шуйский, а больше всех заточенный в «собачьем ящике» пленник.
Крышка короба откинулась. Над Ластиком нависла глумливая рожа Ондрейки.
— Приехали, медвежья закуска, — сказал Шарафудин и, схватив за шиворот, одним рывком вытащил узника наружу, поставил на ноги.
Ластик был измучен тряской, недоеданием и неподвижностью, но стоял без труда — то ли меду спасибо, то ли Камню.