В тот день Борькина мать в первый раз взяла в Канаде такси, чтобы привезти договор застройщику, не поверившему своим глазам. Она очень быстро превратилась в матрону и барыню, на которую ишачили такие же безденежные несчастные иммигранты, какой совсем недавно была она сама.
Борька в последний раз видел родителей в июне восемьдесят второго, и денег у них было мало, но когда он в девяносто шестом заикнулся отцу о свадьбе, родители прислали внушительный чек, которого хватило на то, чтобы всего за три месяца полностью перестроить крошечный трехкомнатный кубик и превратить его в красиво отделанную современную семикомнатную виллу. Им тогда здорово повезло с израильской бюрократией: в середине девяностых Кирьят–Шарет со своими "хрущобами" и серыми бетонными кубиками стал сильно портить вид богатенькой быстро строящейся Раананы. Мэр дал указание всеми силами способствовать недоразвитому микрорайону. Посмотрев чертежи, инспектор сказал Борьке: "Подпиши соседей, и строй. Разрешение потом оформим. Только без подписи соседей – ни–ни."
Борька позвонил отцу поблагодарить за чек, интересовался, откуда вдруг такие деньги, но тот отбрехался, что, мол, дела в фирме пошли в гору, много заказов, а деньги – пустяки, да и у матери начал подвигаться квартирный вопрос, он так и выразился: "квартирный вопрос".
Барух наивно думал, что его родители, как это принято, приедут за час до начала и будут вместе с ними стоять у входа, встречая гостей, дежурно улыбаясь и покорно потея. Не тут–то было. Они появились на час позже, когда почти все гости уже собрались. Прямо ко входу, смяв робкое сопротивление охранников, не допускавших никого дальше пыльного пустыря, именуемого стоянкой, подкатил огромный белый лимузин. Из мгновенно отворившихся передних дверей выскочили ливрейные, и заняли почтительные позиции у дверей задних. После идеально выверенной паузы из лимузина появилась по–голливудски ослепительная пара. Барух сначала даже не понял, что это его канадские предки. Маман – в роскошном от дизайнера розовом платье, увешанная дорогими украшениями, папан – тоже в сшитом на заказ черном фраке.
Отец мало изменился за эти годы, хотя было заметно, что постарел, а вот мать изменилась. Но возраст тут был ни при чем – перед ним вдруг возник другой человек. Это была незнакомая женщина, привыкшая повелевать хозяйка жизни, а не та иногородняя чертежница–лаборантка, корпящая ночами над доской, замотанная советским бытом и борьбой за существование.
Сначала облобызать дорогого сыночку, хотя какое там лобызать, она до него едва дотронулась. Потом тот же трюк с невесткой–невестой, покосившись на проступающий из–под белого платья живот. Отец–то, похоже, рад по–настоящему. Гости, побросав фуршет, ринулись ко входу на представление. Тут же на месте была одарена невеста, потом жених, потом оба вместе, потом сваты и брат невесты.
Ливрейные, весь вечер не жрамши, охраняли дорогие подарки, чтобы не сперли гости. Какой смысл описывать свадьбы – все бывали, но подарками представление не кончилось. Маман была обязана вернуться с триумфом, от нее настолько пахло деньгами, что Баруху стало слегка не по себе. Воспоминания восемьдесят второго были столь сильны, что эта женщина не воспринималась как мать.
– Почему ты ничего не говорил? Не хотел меня смущать? – спросила Керен вечером, аккуратно расцепляя крючки на платье.
– Да я и сам как–то не представлял. Честно! Не виделись с Ливанской войны. Мы тогда здорово поругались.
– Кто виноват-то?
– Да я, конечно, молодой был, глупый.
– Она тебя простила?
– Не думаю.
– А чего тогда так тратиться, такие деньги присылать, подарки дорогие дарить, неловко даже.
– Понимаешь, она таким образом хочет меня унизить, доказать, что она сама стоит во много раз больше. Я ведь тогда не сдержался, дурой ее назвал, а она институт из–за меня не закончила, ночами над доской корпела, чтобы учителям платить.
– Но это же естественно, когда родители вкладывают деньги в детей, это не значит, что надо наводить в доме террор.
– Это трудно объяснить. Здесь, на западе, как правило, есть деньги – их тратят, нет денег – и так сойдет. Но практически никто не станет уродоваться годами из–за учителя математики. Она же изо дня в день приносила себя в жертву, вот и требовала постоянного подтверждения, что ее жертва не напрасна.
Керен окончательно стащила с себя платье, которое довольно хорошо скрывало четырехмесячный живот. Двадцать восемь лет, а напоминает беременную школьницу, подумал Барух. Потом она разделась окончательно и удалилась в ванную.
– Теперь ты.
Барух смертельно устал от этой дурацкой свадьбы, где, подчиняясь ритуальному политесу, надо обойти всех приглашенных, со всеми фотографироваться, с каждым перекинуться хоть парой слов. Большая часть гостей предпочла бы остаться дома, а не тащиться вечером на прием с несколькими строго отмеренными сотнями в конверте. Керен, на его взгляд, приложила уж слишком много усилий в подборе места и меню, чтобы ее свадьба не была похожа на другие.
Маман пожелала видеть его одноклассников, спросила о Роне, об остальных Залкиных, сыпала именами, но через двадцать лет Барух уже не помнил большинства, а маман, по всей видимости, тщательно готовилась к встрече, листала его увезенный в Канаду выпускной альбом, запоминала, как кого звали. Она вместе с Керен и Барухом, пожертвовав угощением, обходила гостей, всматривалась в лица, в одежду, в особенности в одежду более приличную, чем майки и джинсы. Конечно, ее платью и близко не было равных, что было констатировано с глубоким удовлетворением, после чего на лице маман воцарилось победно презрительное ко всему выражение столично–заморского аристократа, случайно попавшего в глухую провинцию.
Когда Барух появился в спальне, у него не было другого желания, кроме как забыться сном. Он думал, что Керен давно уже спит, но в спальне он ее не обнаружил.
– Керен, – позвал он в раскрытую дверь, но никакого ответа не было.
Вот черт, куда она подевалась, подумал он и начал спускаться по затемненной лестнице. Дом еще пах свежей краской и лаком после перестройки. До него донесся пряный аромат и слабые отблески огня. Со ступенек пониже открылся вид на салон, и Барух в первый момент не узнал собственный дом. Пол был усеян лепестками цветов, курящимися травами и мириадами маленьких свечей, разбросанных по полу и грозивших пожечь сухие цветы. Посередине на белой махровой подстилке, казавшейся шкурой медведя, восседала в позе лотоса ослепительная женщина, в которой угадывалась Керен. Подаренные маман бриллианты играли на ее слегка загорелом теле, отражая все огни сразу, ее небольшая грудь превратилась в восточное лакомство, подчеркнутое перекрестием ремешков. Между ног покоилась огромная алая роза. Выпирающий живот скрывало замысловатое макраме из плетеной кожи. Керен сделала ему знак приблизиться. Загипнотизированный, он стоял, не в состоянии понять, где он очутился.
Керен уложила его на шкуру и велела закрыть глаза. Он почувствовал, как она натирает его тело каким–то маслом. Постепенно в нем начало пробуждаться потухшее за долгий вечер желание, превратившееся, пока она добралась до кончиков пальцев на ногах, в полыхание огня, затмившее мерцание свечей. На секунду она исчезла, и по комнате едва слышно разлилась постепенно нарастающая знакомая с юности мелодия Битлз:
Love, love, love.
Love, love, love.
Love, love, love.[51]
Она положила руки ему на грудь и осторожно оседлала его бедра.
There's nothing you can do that can't be done.
Nothing you can sing that can't be sung.
Nothing you can say but you can learn how to play the game.
It's easy.[52]
Oн чувствовал, как проникает в нее все глубже и глубже.
Nothing you can make that can't be made.
No one you can save that can't be saved.
Nothing you can do but you can learn how to be you in time.
It's easy.[53]
Она двигалась медленно и нежно, из конца в конец по всей его длине, ее руки у него на груди. Он развязал тесемки макраме и положил свои руки на ее живот, потом медленно, повторяя изгибы тонких кожаных тесемок двинулся вверх.