— Знаю, — говорю я. — Я так долго прожил рядом с тобой, что прекрасно это понимаю.
— Что ж… — Ее голос теперь так тверд, словно она собралась произнести речь публично. — Все равно это лучше, чем все остальные занятия, какие тебе или мне могли бы предложить в жизни. Так! К какому же выводу мы приходим? Нажить врага в лице Аретино нам не по карману. А значит, продать книгу нам тоже не по карману. Иными словами, теперь мы обладаем драгоценным предметом, обладать которым нам не по карману, потому что мы по-прежнему бедны, как монахини доминиканского ордена. Вернее, как те немногие из них, кто все еще соблюдает устав.
Я гляжу на нее и думаю о том, до чего она хороша в гневе, а еще о том, что о людях лучше всего судить по тому, как они переживают лишения, а не успех. Клянусь, я бы скорее согласился жить с ней в бедности, нежели с кем-нибудь другим в богатстве. Впрочем, я бы предпочел, чтобы передо мной не стоял такой выбор.
— А что, если мы не будем стремиться нажить врага в лице Аретино, сохраним при себе книгу, забудем о лодке, но при этом сделаемся богаты?
Она устремляет на меня пронзительный взгляд:
— Рассказывай.
В итоге я отправляюсь один. Ее приходится некоторое время уговаривать и объяснять ей, что так будет лучше. Мы оба знаем, что она прекрасно справилась бы с ролью, однако ей еще предстоит сыграть ее в случае, если сейчас все пройдет удачно, а если вспыхнет вражда — что ж, пусть лучше она останется между ним и мною.
Я тщательно готовлюсь к встрече — моюсь лавандовой водой, надеваю новый дублет и новые чулки, чтобы выглядеть скорее ровней, нежели просителем. Плотно пообедав, чтобы у меня не бурчало в животе от голода, нанимаю лодку и оплачиваю лодочнику ожидание, чтобы Аретино, вздумай он выглянуть в окно, не решил, что мой приход — это шаг крайнего отчаяния. Кроме того, хотя вода внушает мне страх, я, по крайней мере, не приду к нему с трясущимися ногами, а они у меня почти всегда трясутся после слишком быстрой или чересчур долгой ходьбы.
Сегодня очень солнечно; утро; под лучами нежного весеннего солнца вода в Большом канале мерцает, и фасад Кад'Оро светится ультрамарином и золотом словно вход в рай; в то, что там — рай, можно и в самом деле поверить при виде многочисленных глазеющих на это здание иноземцев и паломников, которые покачиваются в набитых людьми лодочках, остановившихся посреди канала. Дом Аретино, который, как я уже знаю, он снимает у некоего епископа Боллани, стоит на той же стороне канала, к востоку, ближе к суматохе Риальто. Это очень даже неплохой адрес — за него моя госпожа отдала бы невинность, будь у нее еще одна в запасе. Но здесь зевак не видно, канал и без того запружен лодками с голосистыми торговцами, пробирающимися к берегу, везущими овощи и мясо на рынки.
Сам дом, при своих внушительных размерах, кажется обветшалым: наружная отделка подпорчена соленой водой и ветром, а от портала, выходящего в переулок, становится не по себе: он больше походит на вход в тюрьму, а не в жилой дом.
Лодочник расчищает себе путь к плавучей пристани, переругиваясь с теми, кто преграждает ему дорогу или царапает крашеные борта его гондолы. Вода в канале волнуется так сильно, что зазор между краем лодки и молом только расширяется, а ноги у меня слишком короткие, чтобы я мог сам его перепрыгнуть. Лодочник дает мне крепкого пинка, и я лечу головой вперед на доски причала, напутствуемый заливистым смехом всех, кто видел мой прыжок. Поднявшись на ноги, я задираю голову кверху и гляжу на балкон, но там никого нет, значит, никто в доме не стал очевидцем моего унижения. Я представляю себя стоящим на этом балконе. Боже, что за вид оттуда, наверное, открывается. Венеция — у твоих ног, словно и тебе досталась часть чуда, каковым является этот город.
Я поднимаюсь к двери и вхожу. Каменная лестница, ведущая от входа наверх, тоже изрядно обветшала, и я улавливаю наряду с вонью гниющей воды запах мочи. Выходит, даже богачи порой возвращаются домой свински пьяными.
Когда я огибаю угол и оказываюсь на верхнем уровне, открывается еще более красивый вид. На залитую солнцем площадку мне навстречу выходит пригожая молодая женщина с полными щеками и еще более полными грудями. Я вижу, как у нее округляются глаза, когда она замечает мою наружность и рост. Поднимаясь из мрака, я, наверное, больше всего похож на злого духа, который явился, чтобы высосать юность и добродетель из ее сосцов. Подумать только! Стоило первому признаку богатства мелькнуть передо мной, и я уже во власти искушения. Помня, какой славой пользуется Аретино, можно не сомневаться, что если вкус юности я еще смогу ощутить, то о добродетели лучше сразу позабыть.
— Милая госпожа, — говорю я, кланяясь, — это всегда всех смешит, потому что для поклона ноги у меня слишком коротки. — Прошу вас, не пугайтесь. Я — один из малых созданий Господа, но полон Его благодати и, как вы видите, безупречно сложен. Ну, почти безупречно. Я пришел повидать вашего хозяина.
Некоторое время она пытается справиться со смехом.
— О! Как вас представить?
— Я карлик римской куртизанки.
Она снова хихикает, а потом исчезает в коридоре. Я гляжу ей вслед. Это домашнее сокровище, пожалуй, скорее источник утешения, нежели вдохновения.
Он сам выходит мне навстречу. На нем домашний наряд — рубашка наполовину выпущена, борода и волосы в беспорядке, левая рука в чернильных пятнах. Он без камзола, и я впервые могу хорошенько рассмотреть его правую руку, неуклюже повисшую вдоль тела.
— Мой милый проказник! — Он небрежно тычет кулаком мне в грудь. Мы же с ним закадычные приятели или, во всяком случае, разыгрываем друг перед другом эту роль. — Какая приятная неожиданность! Я тут занят сочинительством, но ради тебя оторвусь от этого занятия. Особенно если ты принес мне весточку от твоей насмешливой госпожи. Входи же.
Я следую за ним в портего— большой зал, который во всех венецианских палаццо служит одновременно главным проходом к пьяно-нобиле [10]и тянется от задней части дома к фасадной, выходящей на канал. За свою многотрудную жизнь я научился обуздывать зависть, ибо это самый неблагодарный из всех смертных грехов, за исключением разве что лени. Однако теперь я буквально исхожу от зависти желчью, она заливает меня, а когда я силюсь справиться с ней, то чувствую себя обессилевшим и больным. И дело не в том, что этот зал богато обставлен и украшен. Напротив. Обстановка скромна: пара потертых гобеленов, щиты с гербами и оружием, несколько сундуков и два проржавевших настенных канделябра. Все старомодное, все ветхое. Но свет… им озарена вся комната, огромные золотые волны света переливаются через окна, обращенные к каналу, омывая стены и потолок и отражаясь от мозаичного пола терраццо, выложенного тысячами крошечных кусочков полированного мрамора. Мы так долго жили в преисподней темного камня и сырости, что теперь я чувствую себя водяной крысой, случайно выбравшейся на солнышко. Я вдыхаю воздух всей грудью, чтобы вобрать в себя это чудо без остатка. О, если мы когда-нибудь поселимся в доме, подобном этому, клянусь, я больше никогда не буду ворчать.
— Тебе нравится? Никакой Рим с этим не сравнится, а? Только дары Божьи — простор, солнечный свет и камень. И немного человеческой изобретательности в помощь всему этому. Венеция, мой друг! Рай на земле. Как мы могли раньше жить в других местах? Боюсь, сейчас слишком рано обедать, хотя сразу скажу, что к более позднему часу у меня припасена хорошая рыба. А сейчас я предложу тебе фрукты и вино. Анфрозина! — зычно зовет он и, не дожидаясь ответа, продолжает: — Принеси сюда корзинку с зимними ягодами, что прислал нам из деревни граф Манфредо. И бутылку вина от синьора Джироламо… — В дверях показывается служанка. Она по-прежнему никак не может оторвать от меня глаз. — И не забудь чистые хрустальные бокалы. Ибо мой гость, как говаривал Платон о Сократе, толстый коротышка, но очень мудрый человек.