Во время одного такого свидания, помимо неизменного изъявления своей искренней благодарности и признательности, Гудинанд неожиданно добавил:
– Я люблю тебя, Юхиза. Как ты знаешь, я… не умею выражать своих чувств перед другими людьми. Но ты должна была заподозрить, что я отношусь к тебе иначе, чем просто к любезной благодетельнице. Я люблю тебя. Я преклоняюсь перед тобой. Если я когда-нибудь излечусь от этой болезни, мне бы хотелось, чтобы мы…
Я прижал к его губам палец и улыбнулся, но покачал головой:
– Ты же знаешь, мой дорогой, что я не стала бы этим заниматься, если бы не чувствовала к тебе привязанности. Признаюсь, я наслаждаюсь этим не меньше тебя. Но я поклялась никогда не становиться пленницей любви. И даже если бы я нарушила свою клятву, это было бы непорядочно по отношению к нам обоим, потому что я покину Констанцию, когда закончится лето, и…
– Я мог бы пойти с тобой!
– И потащить за собой больную мать? – ворчливо добавил я. – Нет уж, давай больше не будем говорить об этом. Давай наслаждаться тем, что у нас есть. Любая мысль о завтрашнем дне – или о постоянстве – только омрачит нашу сегодняшнюю радость. Больше ни слова, Гудинанд. Темнота наступит быстро, хватит болтать, ведь можно заняться кое-чем получше.
* * *
Я упоминаю об этих моментах по возможности кратко, потому что о последующих событиях мне придется рассказать подробно. То лето, полное странных и удивительных событий, наконец подошло к концу; затем нагрянула осень, и разразилась настоящая катастрофа: для Гудинанда, для Юхизы и – как же могло быть иначе – для меня, Торна.
5
Поскольку на протяжении всего того памятного лета, что я провел в Констанции, Вайрд отсутствовал, а Гудинанд ежедневно, кроме воскресений, был до вечера занят на работе, свободного времени у меня было полно. Я не терял его даром, просто сидя у себя в комнате в deversorium, в ожидании следующей встречи с Гудинандом, хоть в образе Торна, хоть в образе Юхизы. Правда, некоторую часть времени я проводил в deversorium, помогая подручным в конюшне кормить моего коня Велокса и ухаживать за ним: мыть, натирать и смягчать седло и уздечку.
Но бо́льшую часть времени я проводил, прогуливаясь пешком или верхом, потакая своей врожденной любознательности и исследуя Констанцию и ее окрестности. Иногда я отправлялся, чтобы встретить торговые караваны, состоящие из повозок и животных, навьюченных товарами, которые подходили к городу, или же я мог скакать несколько миль, провожая покидающих Констанцию купцов. Из бесед с погонщиками и всадниками я многое узнал о землях, из которых они приехали, а также о тех, куда они направлялись.
Я бродил по городским рынкам и складам, знакомился как с продавцами, так и с покупателями разных товаров, многое узнал об искусстве заключать самые выгодные сделки. Я даже какое-то время провел на невольничьем рынке Констанции и со временем так расположил к себе одного египтянина, торговавшего рабами, что тот с тайной гордостью показал мне одному особый товар, который, сказал он, никогда не будет выставлен на всеобщее обозрение на распродаже рабов.
– Oukh, – сказал он, что по-гречески означает «нет». – Эту рабыню я продам лишь тайком… какому-нибудь надежному покупателю с совершенно особыми запросами… потому что этот сорт рабов очень редкий и дорогой.
Я посмотрел на рабыню и увидел всего лишь обнаженную девушку примерно моего возраста – довольно миловидную и очаровательную, но ничем особо не примечательную, разве что она была эфиопкой. Я вежливо поприветствовал ее на всех языках и диалектах, которые знал, но девушка в ответ только застенчиво улыбалась и качала головой.
– Она говорит лишь на своем родном языке, – равнодушно пояснил продавец. – Я даже не знаю ее имени. Я называю ее Обезьянкой.
– Ну, – заметил я, – она чернокожая, это, разумеется, необычно, но рабы-африканцы встречаются на рынках. Полагаю, в ее возрасте она все еще девственна, но и девственность тоже не редкость. И она даже не может вести любовную беседу в постели. Сколько денег ты просишь за эту рабыню?
Египтянин назвал цену, от которой у меня просто дух захватило. Она составляла довольно значительную сумму, приблизительно столько, сколько мы с Вайрдом вместе заработали охотой за всю зиму.
– Но ведь за такие деньги можно купить целый караван красивых девственниц-рабынь! – выдохнул я. – Какого дьявола эта стоит так дорого? И почему ты показываешь ее только проверенным покупателям?
– О молодой хозяин, достоинства и таланты Обезьянки не так легко заметить, потому что они заключаются в том, каким образом ее растили с самого рождения. Она не только чернокожая, не просто хорошенькая девственница, она еще и venefica[116].
– А что это такое?
Египтянин рассказал мне. И то, о чем он мне поведал, было невероятным. Я совершенно по-новому посмотрел на застенчивую маленькую чернокожую девушку, испытывая настоящий трепет и ужас. Неужели это правда?
– Liufs Guth! – выдохнул я. – Кто же купит такое чудовище?
– О, кто-нибудь непременно купит, – сказал египтянин, пожав плечами. – Мне придется кормить Обезьянку и предоставлять ей жилье какое-то время, но – рано или поздно – обязательно появится кто-то, кто захочет воспользоваться ею и с радостью заплатит мне цену, которую я прошу. Прошу снисхождения, молодой хозяин, но когда-нибудь и ты, возможно, будешь рад – если только наберешь достаточную сумму – отыскать venefica для себя самого.
– Молю Бога… – пробормотал я с досадой, – молю всех богов, чтобы мне этого не понадобилось никогда. Однако благодарю тебя, египтянин, за то, что ты пополнил мое образование: теперь мне известны самые мерзкие на земле вещи. – И с этими словами я ушел с невольничьего рынка.
* * *
Обедал я чаще всего в таверне, которую предпочитали торговцы и путешественники, ел и пил вместе с ними, слушал их истории о невзгодах и опасностях, которые подстерегают странников в дороге, а также хвастливые речи об удачно заключенных сделках и жалобы на неизбежные потери.
Я посещал спортивные соревнования, скачки верхом или на колесницах, кулачные бои в амфитеатре Констанции – он был меньше того амфитеатра, который я видел в Везонтио. Я узнал, как делать ставки, и иногда даже выигрывал в азартных играх. Я проводил многие часы в термах для мужчин, заводил знакомства, соревновался или боролся, или же мы бросали кости, играли в нарды или в ludus[117], где нужно было отбивать войлочный мячик дощечками с натянутыми кишками-струнами. Иногда мы просто сидели, развалясь, и слушали, как кто-нибудь звучным голосом читает стихи или поет латинские carmina priscae[118] или германские саги – fram aldrs.
В Констанции также имелась публичная библиотека, но ходил я туда лишь изредка, потому что она была даже хуже, чем scriptorium в аббатстве Святого Дамиана: я смог найти там только несколько книг и свитков, которые еще не читал. Я посещал городскую базилику Святого Иоанна, только когда меня совершенно одолевала тоска, потому что чувствовал неприязнь к священнику Тибурниусу с того самого дня, как стал свидетелем его «непреднамеренного» посвящения в духовный сан и услышал его первую проповедь, в которой он пекся только о своих интересах.
Улицы, рынки и площади Констанции были постоянно переполнены людьми, но со временем я научился распознавать постоянных жителей и выделять их из тех, кто был тут проездом или, как я, проводил здесь лето. У меня есть причина особо упомянуть о двух жителях Констанции. Толпа на улицах обычно была неуправляемой, грубой, люди толкались и пинали друг друга локтями, но они все-таки смиренно отходили в сторону, давали дорогу и даже кланялись в дверях, когда кто-нибудь из этих двоих желал пройти. Мне не понадобилось много времени, чтобы увидеть одного из них. Он всегда появлялся на улице в огромных, чрезмерно украшенных и занавешенных роскошных носилках; их шесты держала на плечах восьмерка бегущих рысью потных рабов, которые вопили: «Дорогу! Дорогу легату!» – и наскакивали прямо на того, кто не успевал увернуться. Когда я спросил, мне объяснили, что это носилки Латобригекса – городского главы, dux[119], как выражались римляне, или herizogo, как он назывался на старом наречии. Пост этот, как выяснилось, в Констанции мог занимать лишь урожденный знатный горожанин, только при этом условии он становился, по крайней мере номинально, римским легатом сего процветающего аванпоста Римской империи.