Ханьским языком он владел не очень хорошо, но и наличного запаса слов хватило, чтобы в самых изысканных выражениях допечь «восточных варваров» и сравнить «властелина червей-шелкопрядов» с вождем степных кочевников, немытым с рождения.
Лицо Ань-ди окаменело, придворные побледнели от ужаса, у иных даже колени подогнулись. Император встал с трона, и звучавшая во время приема музыка замолкла.
После мимолетного замешательства глашатай объявил повеление Сына Неба: посла Дацинь за дерзостные речи и отсутствие почтения к Священному императору бросить в дворцовую тюрьму…
…С тех пор прошло больше года. Минуло лето, настал сезон байлу – «пора белых рос», по римскому исчислению – начало сентября.
– Ли Хао казнят… – глухо сказал Квинт, выглядывая в зарешеченное окошко.
Гай сумрачно кивнул, не поднимаясь с рваной циновки, а консул, цепляясь за стену, встал и шагнул к Квинту. Тот посторонился, уступая место.
Сначала Публий увидел крыши императорского дворца с лакированной черепицей, и балкон, с которого Сын Неба любил наблюдать за казнями. Привстав на цыпочки, консул разглядел Ли Хао, хорошего человека, проявившего к ним милосердие. Ли Хао поделился с римлянами лепешкой, когда тех водили по городу, бичуя на перекрестках. За свою доброту ханец угодил в темницу. А теперь…
Палачи уготовили Ли Хао мучительную казнь в бамбуковой клетке. Она представляла собой усеченную пирамиду из четырех толстых шестов в рост человека, вверху и внизу скрепленных перекладинами. На верхнюю перекладину набивалось несколько узких бамбуковых дощечек с отверстием для головы осужденного, которого ставили в такую клетку со связанными за спиной руками. Шея его упиралась в перекладину, что могло сразу же привести к удушению. А чтобы смерть не наступила быстро, под ноги Ли Хао подложили несколько черепиц, которых он едва касался подошвами. Затем черепицы одну за другой убирали…
Стараясь хоть немного продлить себе жизнь, Ли Хао напрягал мышцы, чтобы устоять на цыпочках, но вот мучители убрали последнюю черепицу, и наступила медленная смерть…
Консул, словно подражая ханьцу, напружил мускулы ног, вытягиваясь на кончиках пальцев, но силы оставили его. Публий опустился, едва не упав от нахлынувшей слабости, затем присел на корточки, касаясь холодной стены одними плечами.
– Скоро зима… – пробормотал Квинт.
– Не бойшя, не жамерзнешь, – усмехнулся Гай. – Скоро и нас рашштавят по клеткам…
– Прекратить! – каркнул Публий. – Принцепс дал слово, что вытащит меня из любой передряги, и я не смею оскорбить августа недоверием! Рим не бросает своих граждан.
– Прошти, шиятельный, – пробурчал Гай. – Ражве я в обиду кому говорю? Прошто неохота помирать без вести, в краю желтопузых варваров!
– Нас найдут, – упрямо сказал консул. – Обязательно!
– Юпитер и Фортуна, – вздохнул Квинт, закатывая глаза, – где вы?..
Гай Лабеон, ветеран Седьмого Клавдиева легиона, не стал богохульствовать в ответ другу, а забубнил старинную походную песню, разухабистую и непристойную:
Прячьте, мамы, дочерей,
Мы ведем к вам лысого развратника!
Квинт Ацилий Глабрион ухмыльнулся и подтянул своим сочным баритоном. Консул покачал головой и тоже зашевелил губами, добавляя свой голос.
Песенка набрала силу, теперь ее было слышно во дворе тюрьмы.
И пусть слышат, подумал консул, пусть познают силу римского духа! А мы будем надеяться и терпеливо ждать…
Часть первая
«Путь Белого тигра[5]»
Глава 1,
в которой преторианцы собираются в цирк
1
Рим, Палатин. 874-й год от основания Рима
Великий Рим просыпается до зари. Звезды тускнеют и гаснут, многоярусные акведуки смутно вырисовываются на фоне сереющего неба, из сумерек выступают молчаливые громады храмов, полные теней и тайн, а дневная карусель, вовлекающая римлян в круговорот забот и непокоя, уже раскручивается потихоньку…
Вот торопливо прошаркали клиенты[6] – они спешат к своим патронам, лелея надежду плотно позавтракать. Вот вразнобой загомонили школьники.
Грюкают и звякают торговцы, убирающие щиты с прилавков и снимающие охранные цепи за створками дверей.
Рим никогда не спит спокойно, убаюканный тишиной и негой. Наступает ночь – и огромный город погружается в полнейший мрак. Только птицам небесным дано видеть, как редкие цепочки факелов проползают по лабиринту улиц, высвечивая тенты бесчисленных повозок, которым по велению Гая Юлия Цезаря был закрыт доступ в город днем – раз и навсегда.
Но что птахам людское копошение? Они полетают, половят мошек или мышек, да и отправятся почивать в тихий лесок. А люди останутся. Будут ворочаться, проклинать ближних и дальних, заматывать головы в тоги, чтобы хоть на час заснуть среди неумолчного ночного шума.
Стены их домов сотрясаются от грохота колес бесчисленных повозок, уши их вянут от ругани возниц, а мутный Тибр отвечает крикам носильщиков испуганным эхом…
Ночь пройдет, заалеет восток, и начнется дневная давка и толкотня, дневная суета. Дневной шум.
Сонные римляне отопрут ставни на окнах и выставят цветочные горшки, убранные на ночь. Трактирщики откроют свои таверны и удлинят их выставленными наружу лотками. Вынося горячие свиные матки и требуху, они станут зазывать желающих хриплыми голосами, но хмурые обитатели Вечного города поспешат прежде попасть в цирюльню, окруженную скамьями, и займут очередь, оглядывая себя в зеркала, развешанные по стенам. Брадобреи-тонзоры захлопочут вокруг посетителей, состригая волосы или накручивая их на горячие стержни, поливая кропотливо выделанные завитки красками и орошая духами, намазывая на щеки белила и румяна, сбривая щетину, смоченную водой, и прикладывая к порезам шарики из выдержанной в масле и уксусе паутины.
А карусель всё пуще разгоняется, ускоряя и ускоряя бешеное коловращение жизни…
Пускаются в путь разносчики, менялы позванивают на нечистых столах монетами с профилем императора.
Зеваки, окружившие заклинателя змей, хором восхищаются его мастерством, голоса нищих заливаются на все лады, жалобя прохожих именем Доброй Богини. А прохожие прут и прут себе мимо, разливаясь неудержимым половодьем по улицам, крича и толкаясь, по солнцу или в тени.
Только богатеям удается выспаться в Риме. Они прячутся от шума и гама в глуби особняков-домусов, скрываются за толстыми стенами, обнесенными садами.
Однако утром и тут не особо поваляешься – на рассвете ударяет колокол, и целые декурии[7] рабов с заспанными лицами наполняют роскошный домус.
Они бренчат ведрами и хлещут мокрыми тряпками, стучат лестницами, с которых достают до потолков. Уборщики рассыпают по полу опилки, которые после выметают вместе с облепившим их мусором, вооружаясь вениками из пальмовых листьев и метлами из сухих ветвей тамариска. Рабы задирают шесты с привязанными к ним губками, очищая пилястры и карнизы, моют, трут, вытряхивают пыль… Уснуть невозможно, но и в богатых домах встают до свету.
Сергий Корнелий Роксолан, принцип-кентурион претории, даже не пытался продлить сон.
Ставни его спальни-кубикулы были отворены навстречу хмурому утру. Бронзовые рамы, забранные мутными стеклянными кругляшами, цедили серое мерклое сияние, в котором даже скудный свет ночника казался ярким.
Стоял январь, но холод и сырость со двора не проникали в спальню – по углам раскрывались керамические воронки гипокаустов, нагонявших теплый воздух. Он хорошо прогревался в подвальных печах, коими заведовал Леонтиск, раб-истопник, всегда чумазый и всегда навеселе.
Поворочавшись, Сергий сел и протер глаза. Его ложе из черного дерева, инкрустированного слоновой костью, серебром и лазуритом, выглядело роскошно, однако особенно удобным не было: на переплетенные крест-накрест ремни кровати укладывались тонкий матрас и валик изголовья, набитые лебяжьим пухом. Матрас застилали двумя покрывалами – на одном Сергий спал, другим укрывался, зимою добавляя стеганое одеяло. Впрочем, принцип не жаловался. Ему ли, чьим ложем становился и песок пустыни, и прелая солома застенков, и снег, едва прикрытый еловыми ветками, жаловаться на отсутствие комфорта? Не в мякоти счастье…