Наименьшее зло.
Они искали наименьшее зло. Не решение, не панацею, не способ лечения. Они думали, как выйти из положения с наименьшими потерями.
— Думаете, вы последний праведник, — хмыкнул тот, кто выражался прилично. — Умереть со смеху.
Несмотря на груз обезболивающего, тормозившего мозги, Сид постоянно спрашивал себя, пока подручные несли его по бесконечному коридору из отделения подопытных в будущую камеру, что это — этап или окончательное решение. Действительно ли главный решил отправить его сюда и почему он при этом изображал такое зверство. Некоторые пациенты были достаточно несчастны уже по прибытии, и их всего лишь запирали наедине с собой. Другие поступали в нейтральном состоянии, и надо было внести корректировку. В одном, однако же, не стоило сомневаться: невинных людей в этих стенах не было. Не потому, что все они совершили какие-то преступления и таким образом наказание оказалось оправданным. Просто от отделения подопытных такие глупости казались так далеко! Они принадлежали наружному миру, представляли собой мыслительную причуду, которую полагалось оставить еще в канцелярии. Отделение подопытных было черной дырой, где исчезало все, кроме страдания в чистом виде.
О размере, расположении камер заключения, цвете стен или характере освещения Сид не сохранил ни малейшего воспоминания. Были только запахи, крики и тени и такое впечатление, что всему конец. Из объяснений агента до Сида доходили только обрывки, бурчание, которое еще больше сбивало с толку. Вроде бы Лаборатории отделяли изучение физических страданий от более абстрактых душевных мук, пока последние не доведут до кровопролития. Сочувствие, ум скисали еще на подступах, они не достигали безвоздушных пространств, о которых догадываешься только по отблеску в чьих-то глазах.
Один узник, заслышав шаги, обернулся к коридору. Он посмотрел на Сида. Правая глазница зияла черной дырой. Шепот откуда-то издалека сообщил Сиду, что человек этот сам себе выколол глаз. И все, что Сид знал, все, во что он верил, глупые поиски, приведшие его сюда, — все умерло, все аннигилировалось в зияющей пустоте этой глазницы.
— Я отвезу тебя туда, где нет сумерек. Я буду ждать тебя сегодня в Экзите. До сумерек ходят поезда. Приезжай в Экзит.
Агент отключил связь.
Сид сделал то, чего от него ждали. В тот момент, когда действие обезболивающего начало слабеть, он понял, что сдастся. Прогнать все по второму кругу не входило в его планы.
Его тут же с лихвой отблагодарили — и обезболивающим, и наркотиками.
Объявили, что теперь ничто не задерживает его перевод в Отсек. Сид даже не нашел в себе силы испугаться.
Он предал. Он сломался. Ему от этого было ни жарко ни холодно.
Они вышли на свежий воздух южной ночи и пошли наискосок по широкому полю. Там готовый к взлету вертолет вздымал песчаные вихри, которые кружились между ног у агентов и под колесами грузовиков, серели в перекрестных лучах фар и снова возвращались в пустыню. Сид ни о чем особенно не думал. Ощущения понемногу отступали, все равно скоро они угаснут окончательно. Разум готовился к покою, подергивался кристаллами изморози. Он не испытывал ни страха, ни муки. Изумление: эта реальность, сотканная из шума, света и ветра, реальность ходьбы, ног, давящих песок, реальность моторов, запаха бензина, незнакомых людей, собирающихся в путь, его собственного тела, продолжающего жить и испытывать боль, — как это все может исчезнуть, перестать быть, навсегда? Изумление. И грусть — огромная и белая, не потому, что он сейчас умрет, — он не знал, что кроется за этим словом, — а потому, что понял, что теперь ничего больше невозможно.
И мысль о Блу потонула в этом.
Блу для него невозможна, теперь — и навсегда.
Никакого специального ритуала для Отсека.
Отсек находился в подземелье: туда попадали через целую анфиладу коридоров и лестниц, вонявших сыростью. Черные глянцевые стены с разными вариациями гигантских цифр — одних и тех же повсюду, грубо нарисованных белой облупившейся краской. Отсек был построен в бывшем бункере. Ритуала — а как без него обойтись, когда кого-то казнят, — не было потому, что в Отсеке никого не казнили. Там никого не убивали, но там часто умирали. Сида не подвергнут казни. Так же, как никто не казнил Глюка. И еще несколько человек до них. У двери Сид сказал тому, кто выражался прилично, что, пожалуй, хватит изъясняться намеками.
Обитая войлоком комната.
Сид сел, успокаивая себя, что, во всяком случае, перед смертью будет знать больше.
Кресло для смертников: металлические зажимы, которые, щелкнув, захлопнулись на его запястьях и лодыжках. Двое сопровождавших поспешили выйти.
Отсек: чуть больше или чуть меньше десяти квадратных метров, четыре стены, покрытые рельефом геометрических фигур тошнотворно-слизистого розового цвета. Сид не услышал, как закрылась дверь. Он понял, что один, по внезапно ощутимой дурноте: он взаперти — как в утробе, как в бездне.
Тишина наступила внезапно, резкая, как лезвие гильотины. Она буквально упала, и тогда Сид услышал свое тело.
Страх замкнутого пространства рассеялся, он погружался в себя. Он был слеп, сир, закрыт для всего, что не было его собственным мозгом. Его нутром, полным мерзкой тины, где сталкивались какие-то мягкие штуки. Изредка его сотрясали конвульсии, и все стремительно катилось куда-то внутрь сдавленной плоти. Вскоре какие-то неясные сущности, живые и мертвые, заполнили комнату. И она стала его сердцем.
Сид падал. Он падал в бездонную пропасть, и пропасть пела ему в уши свою рваную песню, в которой тонуло все.
Ослепительный свет ударил в стену посреди полутьмы.
Надпись, чуть съехавшая к углу:
Сид с усилием перевернулся: объем комнаты по горизонтали рассекал пыльно-белый луч. Он выбрался из пропасти. Вернулись образы мира. Он уцепился за них, как за единственный надежный якорь.
Голограммная фигурка женщины, запертой в клетке. Очень крупный план: утрированные черты Миры. Черные глаза — огромные, подчеркнутые горизонтальными бровями, разлетевшимися до висков. Несообразный рот. Выступы скул на лице, иссушенном не-жизнью. Глаза — провалы без зрачков, льющие мультяшные слезы. Она сжимала прутья клетки, суставы пальцев побелели. Она задыхалась. Она обхватывала себя руками, сжимала изо всех сил, и кожа синела под пальцами.
Клетка исказилась, превратилась в туннель, окруженный прутьями решетки. По нему шла Мира. Она шла к часовне и встала на колени в немой молитве. Она звонила по телефону, никто не отвечал. Она пила. Глушила себя коксом. Жрала атаракс, нозепам, потом снова переходила на кокс: крупитчатые дорожки длиной с руку. Хваталась за сердце, и Сид слышал его удары.
Потому что это сердце было Отсеком. Потому что Отсек был миром.
Потому что вселенная была фантазмом Миры.
Она шла дальше. Ее выворачивало. Она писала на полоску теста на беременность. Сид видел ее лобок — безволосый, бескровный, выступающие кости таза, бледность худых ляжек на фоне унитаза. Беременности не было. Мира отбрасывала бумажку. Пила, глушила себя. Снова делала тест. Беременности не было.
Она шла по купольному саду в резиденции Венса: равнодушно проходила сквозь рассветы и грозы, с той же безмолвной молитвой, у которой не было другого голоса, кроме поломанного механизма сердца Сида.
Она спотыкалась. Лицо у нее было все вымазано слюней. Она задыхалась. Пыталась восстановить дыхание, и взгляд блуждал вокруг, но словно не находил ничего пригодного для дыхания. Тогда она упала на колени, ее лицо побелело, потекла пена, из ноздрей показались две полоски крови — невыносимо-красного цвета на мертвенно-белом фоне губ и подбородка, — глаза остекленели, сердце застучало в десять раз сильнее, барабаня в сдавленную плоть, и вот уже осталось только это сердце. Оно стало дыханием мира. Оно стало Отсеком, который был миром. Оно стало Сидом. Оно стало агонией Миры.