30. Итальянская почта идет очень медленно; вещи теряются, и жизни рушатся навеки
Должно быть, прошло еще несколько недель, пока мамин ответ дошел до Венеции, и Джейкоб Маркус скорее всего уже уехал, оставив инструкции — куда переправлять его почту. Сперва я воображала его очень высоким и худым человеком с хроническим кашлем, который знает всего несколько слов по-итальянски и произносит их с ужасным акцентом — один из тех грустных людей, которые везде и всегда чувствуют себя чужими. Птица представлял его себе похожим на Джона Траволту, в «ламборгини» и с чемоданом, набитым деньгами. Не знаю, представляла ли его себе как-то моя мама, она об этом не говорила.
Но в конце марта пришло его второе письмо, через шесть недель после первого; это была старая черно-белая открытка с изображением дирижабля и почтовым штемпелем Нью-Йорка. Образ этого человека менялся в моем воображении. Вместо кашля я придумала ему трость, с которой он ходил с тех пор, как лет в двадцать с небольшим попал в автомобильную аварию, и решила, что грустно ему потому, что родители слишком часто оставляли его одного в детстве, а потом они умерли, и он унаследовал все деньги. На обратной стороне открытки он написал:
Дорогая миссис Зингер,
Я был невероятно рад получить Ваш ответ и узнать, что Вы сможете начать работу над переводом. Пожалуйста, сообщите мне номер Вашего банковского счета, и я немедленно переведу 25 000 долларов. Вы не согласитесь посылать мне книгу частями, по мере того как будете переводить? Я надеюсь, Вы простите мне мое нетерпение и поймете, что я просто предвкушаю то наслаждение, которое получу, когда наконец-то прочту книгу Литвинова и Вашу Мое нетерпение объясняется еще и тем, что я очень люблю получать письма, а также желанием растянуть удовольствие от чтения, которое наверняка глубоко взволнует меня.
Искренне Ваш
Дж. М.
31. Честь всего народа израилева в руках каждого еврея
Деньги пришли через неделю. Чтобы отпраздновать это событие, мама повела нас на французский фильм с субтитрами, о двух девочках, которые убежали из дома. Зал был пуст, кроме нас — всего три человека, один из — них билетер. Птица покончил с карамельками «Милк Дадс», пока шли титры, и возбужденно носился туда-сюда по проходу, а потом заснул в первом ряду.
Вскоре после этого, в первую неделю апреля, он залез на крышу еврейской школы, упал и вывихнул запястье. Он нашел себе такое утешение: поставил перед домом карточный стол и написал объявление: «Свежий лимонад 50 центов. Пожалуйста, наливайте себе сами (вывихнуто запястье)». В дождь и в зной стоял там со своим кувшином лимонада и коробкой из-под обуви для сбора денег. Когда он исчерпал всю клиентуру на нашей улице, то переместился на несколько кварталов и устроился перед пустырем. Он начал проводить там все больше и больше времени. Когда дело шло медленно, он бросал стол и бродил поблизости, наводил порядок на заброшенном участке. Проходя мимо, я видела, как он возится: оттаскивает в сторону ржавую изгородь, выпалывает сорняки, собирает мусор в пакет. Когда темнело, он возвращался домой с исцарапанными ногами, в съехавшей набекрень кипе.«Какой беспорядок», — говорил он. Но когда я спрашивала, что он собирался там сделать, он только пожимал плечами. «Место принадлежит любому, кто найдет ему применение», — говорил он. «Благодарю вас, мистер Далай-Ламский Вовник. Это тебе мистер Гольдштейн сказал?» — «Нет». — «Ну и какое такое применение ты ему нашел?» — крикнула я ему вслед. Вместо ответа он подошел к дверному проему, дотронулся до чего-то наверху, поцеловал свою руку и стал подниматься по лестнице. Там была пластмассовая мезуза; [22]он приклеил их на каждом дверном косяке в доме. Одна даже висела на входе в ванную.
На следующий день я нашла третью тетрадь «Как выжить в условиях дикой природы» в комнате Птицы. Он намалевал имя Бога несмываемым маркером вверху каждой страницы. «Что ты сделал с моей тетрадью?»— закричала я. Он молчал. «Ты ее испортил!»— «Нет, не испортил. Я аккуратно…» — «Аккуратно? Аккуратно? Кто тебе вообще разрешил ее трогать? Ты слышал когда-нибудь слово „личное“?» Птица уставился на тетрадь. «Когда ты начнешь вести себя как нормальный человек?» — «Что там у вас происходит?» — крикнула нам мама с лестницы. «Ничего!» — ответили мы хором. Через минуту мы услышали, как она вернулась в свой кабинет. Птица закрыл лицо рукой и стал ковыряться в носу. «Черт побери, Птица, — процедила я сквозь зубы, — попытайся быть нормальным. Хотя бы попытайся».
32. Два месяца мама почти не выходила из дома
Однажды днем, в последнюю неделю перед летними каникулами, я пришла домой из школы и застала маму на кухне; в руках у нее был бумажный пакет, адресованный Джейкобу Маркусу в Коннектикут. Она закончила перевод первой четверти «Хроник любви» и хотела, чтобы я отнесла его на почту. «Конечно», — сказала я и сунула сверток под мышку. Но вместо почты я пошла в парк и подцепила ногтем запечатанный угол пакета. Сверху лежало письмо — одно предложение, написанное мелким английским почерком моей мамы:
Дорогой мистер Маркус,
Надеюсь, эти главы оправдают Ваши надежды; если нет — это полностью на моей совести.
Искренне Ваша
Шарлотта Зингер
Мое сердце упало. Двадцать сухих слов без малейшего намека на романтику! Я знала, что должна отослать его, что это не мое дело, что нечестно вмешиваться в дела других людей. Но в мире вообще много нечестного.
33. «Хроники любви», Глава 10
Когда был Стеклянный Век, все люди верили, что какая-то часть их тела очень хрупкая. У кого-то это была рука, у кого-то бедро, а кто-то думал, что из стекла у него сделан нос. Стеклянный Век наступил вслед за Каменным, и это было шагом в эволюции; он добавил в отношения между людьми новое чувство хрупкости, что способствовало развитию сострадания. Этот период в «Хрониках любви» продолжался довольно недолго — около века, пока доктор по имени Игнасио да Сильва не нашел способ лечения: он предлагал пациентам прилечь на кушетку и крепко ударял их по якобы хрупкой части тела, доказывая им, как обстоит дело в действительности. Анатомическая иллюзия, которая казалась такой реальной, постепенно развеивалась, отмирала, подобно многому, в чем мы больше не нуждаемся, но от чего и отказаться не можем. Время от времени, по не всегда понятным причинам, иллюзия снова возникала, а это означало, что Стеклянный Век, как и Век Молчания, никогда полностью не закончится.
Возьмем, к примеру, вон того мужчину, который идет по улице. Вы наверняка не задержите на нем взгляда, он не из тех, кого замечают; все в его одежде и поведении устроено так, чтобы не выделяться из толпы. Обычно — он сам вам это скажет — на него внимания не обращают. В руках у него ничего нет. По крайней мере кажется, что нет — ни зонта, хотя похоже, что вот-вот пойдет дождь, ни портфеля, хотя сейчас час пик и вокруг него люди, съежившись от ветра, спешат домой, в теплые дома на окраинах города, где их дети за кухонным столом склонились над своим домашним заданием, где пахнет ужином и, возможно, есть собака, потому что в таких домах всегда есть собака.
Однажды вечером, когда человек этот был еще молод, он решил пойти на вечеринку. Там он столкнулся с девушкой, с которой вместе учился с первых классов начальной школы, в которую всегда был немножко влюблен, хотя был уверен, что она и не знает о его существовании. У нее было самое красивое имя, какое он когда-либо слышал: Альма. Когда она увидела, что он стоит у двери, ее лицо засияло, и она прошла через всю комнату, чтобы поговорить с ним.
Он не мог в это поверить.
Прошел час или два. Наверное, беседа была приятной, потому что Альма вдруг велела ему закрыть глаза. Потом она поцеловала его. Ее поцелуй был как вопрос, на который хотелось отвечать всю жизнь. Он почувствовал, как тело его задрожало, и испугался, что не сможет больше контролировать свои мышцы. Для него это было куда серьезнее, чем для других людей, потому что он всю жизнь верил, что частично сделан из стекла. Он представлял, как сделает неверное движение, упадет и разобьется у ее ног. Он отстранился, хоть ему и не хотелось, и улыбнулся, глядя Альме в ноги, надеясь, что она его поймет. Они проговорили еще много часов.
Той ночью, когда он шел домой, его переполняла радость. Он был так возбужден, что не мог заснуть: на следующий день они с Альмой договорились пойти в кино. Он зашел за ней вечером с букетом желтых нарциссов. В зале он боролся со страхом не так сесть на стул и победил. Весь сеанс он сидел, наклонившись вперед, так что его вес приходился на бедра, а не на ту часть его тела, которая была из стекла. Если Альма и заметила это, она ничего не сказала. Он немного пошевелил коленом, потом еще немного, пока оно не оказалось рядом с ее коленкой. Пот с него тек в три ручья. Фильм кончился, а он понятия не имел, что показывали. Он предложил Альме прогуляться по парку. На этот раз он первый остановился и поцеловал ее. Когда его колени задрожали и он представил, как лежит в осколках стекла, он с трудом поборол желание отшатнуться от Альмы. Он провел пальцами по ее тонкой блузке вдоль позвоночника и на мгновение забыл о том, в какой он опасности, ощущая благодарность мирозданию, которое специально создает препятствия, чтобы мы могли их преодолевать, чувствуя, как приятно сближаться, даже если в глубине души мы никогда не сможем забыть о том, какие мы есть. Он и опомниться не успел, как его всего затрясло. Он напряг мышцы, пытаясь унять дрожь. Альма почувствовала его колебания. Она отстранилась и посмотрела на него почти обиженно, и он чуть не сказал те две фразы, которые собирался сказать много лет: «Часть меня сделана из стекла», и еще: «Я люблю тебя».
Он видел Альму еще один раз, последний. Он понятия не имел, что этот раз будет последним. Он думал, все только начинается. Он весь день мастерил ей ожерелье из крохотных, сложенных из бумаги птичек, нанизывая их на нитку. Перед самым выходом он вдруг схватил подушечку для иголок с кровати своей матери и засунул ее сзади в брюки в качестве меры предосторожности. Сделав это, он задумался, почему же ему это раньше не приходило в голову.
В тот вечер, когда он подарил Альме ожерелье и нежно повязал его вокруг ее шеи, пока она его целовала, он почувствовал только легкую дрожь, ничего страшного, но она провела своимипальцами вниз по егопозвоночнику и замерла на мгновение перед тем, как запустить руку ему в штаны — и вдруг слегка отстранилась, посмотрела на него, и во взгляде ее читался смех, смешанный с ужасом. Взгляд этот напомнил ему о боли, которую он никогда не переставал испытывать, — и он сказал ей всю правду. Во всяком случае, попытался, но получилась только половина правды. Гораздо позже он осознал, что не перестает жалеть о двух вещах: во-первых, что ожерелье, которое он для нее сделал, поцарапало ей шею — он увидел это при свете фонаря, когда она откинула голову, и, во-вторых, что в самый важный момент своей жизни он выбрал не те слова.