– Этой уже ничего не надо, отрубилась, – сдержанным тоном подхалимски докладывает Тигрица.
Павлин ничего не замечает, ей нет дела до того, в порядке ли ее прелести, она все так же пребывает в прострации, несчастная птица, вульгарная и опозоренная, перья выдраны, увядшие титьки повисли под действием собственной тяжести, она поймана с поличным на уловке с париком, и череп выставлен на всеобщее обозрение во всей своей неприглядной наготе.
– Эти шлюхи меня надули, – жалуется Нандо, огорченный как ребенок. – И Сирена поддельная, и блондинка. Одна ты, Тигрица, и остаешься на мою долю в этом жестоком мире.
Тигрица, торжествуя победу, откликается на призыв руладами носовых и гортанных звуков. Она водружает парик Павлина на голову Нандо Баррагана, виснет у него на шее и двигает взад-вперед своим розовым языком, словно кошечка, лакающая молоко из блюдца. Поскольку она сидит в неудобной позиции сзади, она наклоняется прямо над Нандо, сминает ему волосы, стискивает затылок, смрадно дышит в лицо, сбрасывает с него очки, щекочет ему угли его длинными, наподобие кошачьих, усами, так что он с трудом ведет машину.
Однако Тигрице трудности нипочем, она, как никогда, преисполнена стремления выполнить свою работу наилучшим образом, и переносит свои действия на интимные части его тела, демонстрируя опытность и уверенность. Ее пальцы разыгрывают арпеджио, касания рассыпаются неслышными фиоритурами, ладони гладят и похлопывают. Сбросив тигриную оболочку, она обнажает свою настоящую кожу, куда более потасканную, чем первая, но всемерно ухоженную благодаря многообразным ухищрениям и знанию всех секретов красоты – наблюдая за женщиной в зеркальце заднего вида, он достигает наконец сносной эрекции.
Пребывая в полной гармонии с человеком, «Мерседес» набирает скорость по мере того, как растет возбуждение хозяина, и каждый шальной поворот руля заставляет машину пролетать самоубийственно близко от края пропасти. На одном из виражей оба левых колеса проносятся над пустотой, Нандо притормаживает, чтобы выровнять руль и перевести дыхание, и с грустью видит результат происшедшего – с такими трудностями начатый подъем завершился извержением.
– Порой мне кажется, что тебе хотелось бы туда, вниз, – говорит он автомобилю с безграничной нежностью.
Они находятся на высшей точке шоссе. Нандо Барраган со спокойствием большого барина, привыкшего не поведя бровью принимать крутые решения, направляет нос своего «Мерседеса» к пропасти, отдает приказ всем выйти и выходит сам, с проворством, неожиданным для его огромного тела.
Огромный, всемогущий, пьяный в дымину, похожий в длинном белокуром парике на тевтонского воина и напоминающий всем своим обликом то гипотетическое существо, что занимает в эволюции место между обезьяной и человеком, страшный и не знающий удержу, он выталкивает машину на край, бросает взгляд на блеск волн внизу, набирает полную грудь воздуха и толкает в последний раз.
«Мерседес Бенц 500 SE» цвета взбитых сливок обрушивается в бездну, рассыпая искры и блики, это – словно неповторимое кино со спецэффектами снятое широким объективом, и Нандо, остолбеневший, завороженный, ошеломленный, смотрит, как машина тихо летит в огромном и бездонном воздушном пространстве, как она беззвучно падает, словно в замедленной съемке, дырявя по пути облака и обезглавливая ангелов, налетая на черные кручи и отскакивая, демонстрируя при каждом ударе немецкую прочность и безупречное качество сборки, пока, в конце небесного маршрута, волны моря-океана не принимают ее в свои благодатные объятия, – мягкое лоно гасит удар, воды покорно расступаются на ее триумфальном пути, радостно вскипая пузырями и пеной, чтобы поглотить ее безвозвратно на вечные времена.
Наверху, на краю пропасти, Нандо Барраган, бог нетрезвый и желтокожий, человек в белокуром парике, человек в темных очках и с кольтом «Кабальо» на поясе, рябой и хромой, потрясенно созерцает величественную картину – руки раскинуты в стороны, взгляд блуждает – и сознает, что наконец-то экстаз близок. Он чувствует, как горячая молочная лава закипает в его теле, дает ей вырваться фонтаном наружу и орошает своим семенем планету Земля. Тогда он возводит горе полные слез глаза и, раздуваясь от гордости, орет громовым голосом, слышным в небесах и в преисподней:
– Я-а-а – арти-и-ист!
– А правда, что кто-то остался там, в той машине? Говорят, после оргии вернулись на «Тойотах» с телохранителями сам Нандо, музыканты, Сирена и Тигрица. А о Павлине больше никто ничего не слышал.
– Она ведь спала, – так, возможно, и покинула компанию вместе с «Мерседесом» и пошла ко дну, не просыпаясь. Будь она сиреной, она могла бы спастись, но была она всего лишь птица с птичьего двора…
Музыканты, всю дорогу игравшие, сидя в «Тойоте», теперь окружают Нандо и докучают ему угодливостью, следуя за ним по пятам, как неотлучные тени. Его же, набравшегося, точно бутылка «Олд Парра», и утомленного космическим оргазмом, достигнутым при добровольном уничтожении стотысячедолларового автомобиля, тянет отдохнуть, как Бога Отца в седьмой день творения, и он укладывается поспать в удобной песчаной ямине.
Трио с подобострастными жестами окружает спящего. Они поют ему еле слышные болеро и прочие умиротворяющие напевы, опустившись на колени со своими гитарронами и мараками, усердные и скромные, как Мельхиор, Гаспар и Бальтазар, [42]блюдущие покой Младенца.
– Цыц, сукины дети! Еще пикнете, и я велю расстрелять вас на краю обрыва! – орет Нандо, которому они мешают спать, и мелодия, захлебнувшись, обрывается полупридушенным ре-минор. Тогда он засыпает глубоким сном, храпя, точно горное чудовище, и во сне ему явственно предстает Милена, та, что неприступна.
– А что стало с Тигрицей и Сиреной?
– А то, что пока хозяин спал, ими попользовались телохранители и музыканты.
На следующее утро, в гараже дома Барраганов на Зажигалке, Ана Сантана обнаруживает, что одна из двух «Тойот» испачкана блевотиной и распространяет зловоние, а внутри, свалившись на пол возле заднего сиденья, спит полуголая толстуха, наполовину втиснутая в нелепый рыбий хвост.
– Дайте этой женщине позавтракать, – распоряжается Ана Сантана.
– Накрыть ей в столовой? – спрашивает одна из служанок.
– Нет. Пусть поест прямо здесь, в машине.
* * *
– Алина Жерико сказала, что она уйдет от мужа, если забеременеет, и она забеременела. Она сдержала свое слово? Ушла она от мужа?
– Она поступила не совсем так, как грозилась. Она была женщина с характером, способная сдержать свое слово. Но она была влюблена в мужа, и оставила ему возможность выбора. Когда беременность была установлена, она сказала Мани вот что:
– Еще один убитый на твоей совести, и я ухожу.
Алина вручает Мани справку из лаборатории и выходит из кабинета, бросив всего одну беспощадную фразу: «Еще один убитый на твоей совести, и я ухожу».
Мани так и остается со справкой в руках, немой и застывший, точно птичье чучело, он не знает, что сказать и что подумать, и шрам в форме полумесяца оттиснут у него на лице, как вопросительный знак.
Он представляет себе угрозу Алины в виде большой черной жабы, готовой прыгнуть ему в лицо. Дело пахнет паленым – два оголенных провода, производя короткое замыкание, скрестились в его мозгу: рождение его ребенка и убийство Нарсисо Баррагана. Какое-то время уходит у него на то, чтобы оправиться от умственного оцепенения и онемения в членах, и когда ему приходит в голову, что следовало бы обнять Алину, или поздравить ее, или предложить ей выпить, она уже покинула кабинет, ушла с увлажненными глазами и комом в горле, лишь витают еще в прохладном воздухе шелест шелковой блузы и воспоминание о ножках античной богини.
Мани смотрит на часы. Сейчас десять минут восьмого, и в любую минуту этого вечера и ночи может произойти то, что навсегда разлучит его с его женой и ребенком. Если только не удастся дать обратный ход делу, уже зашедшему слишком далеко. Он сжимает голову руками. Сейчас он так же горячо желает, чтобы Нарсисо Барраган остался в живых, как еще несколько дней назад желал ему смерти.