— Привет, — сказал Марраст, рассеянно выслушав предысторию происшествия. — Я приехал за вами, потому что сыт по горло всяческими эдилами и прочими кретинами Аркейля, и, кстати, мы выпьем по стаканчику, а затем я приглашаю вас на открытие памятника, которое назначено на завтра в семнадцать часов.
— А я позволю себе заметить, — с некоторым сарказмом сказал мой сосед, — что про открытие мы и сами знали и намеревались явиться туда всей компанией, если только нас успеют к тому времени спасти, в чем я сомневаюсь.
— Почему вы не идете вброд? — спросил Марраст.
— Бисбис, бисбис, — испуганно сказала Сухой Листик.
— Вот видите, дон, она куда лучше разобралась в деле, чем вы, — сказал мой сосед. — Одна моя нога промокла из-за прилива, но другая еще на диво суха, а я всегда полагал, что с симметрией надо бороться. Сигареты у нас есть и здесь не так плохо, можешь спросить у них.
— О да, — сказали Калак и Поланко, с огромным удовольствием наблюдая маневры спасателей и бурные жесты дочери Бонифаса Пертёйля, пытавшейся растолковать Сухому Листику суть событий. К сожалению, они при самом большом желании не могли помешать тому, что Марраст, подойдя поближе к воде, носком левой туфли, будто багром, притянул плот к берегу, а Бонифас Пертёйль, налетев как орел, еще придержал плот своим подкованным сапогом, чтобы причал был надежней, и принялся раздавать оплеухи направо и налево — дети, торопливо пробираясь под его рукою, как под Кавдинским ярмом, разбегались, держа весла наизготовку, по плантациям садовых лютиков и тюльпанов. Волосатоногий капитан прошел последним, и в этот миг разжатая было ладонь Бонифаса Пертёйля явно приняла форму кулака, но капитан вовремя отпрянул в сторону, и кулак едва не прикончил Марраста, который великодушно сделал вид, что ничего не заметил, и, вооруженный заступом, взошел на плот. Друзья встретили его с учтиво-снисходительным видом и погрузились на плот при громких возгласах Сухого Листика и толстухи. Прибытие на сушу было ознаменовано заявлением Бонифаса Пертёйля, что Поланко немедленно увольняется с работы, и хриплыми рыданиями толстухи, которую Сухой Листик принялась утешать, меж тем как потерпевшие крушение и Марраст молча и с достоинством шествовали по дорожке, которая вела через насаждения разноцветных тюльпанов к деревенской лавке, где они смогли обсушиться и потолковать об открытии памятника.
Какой смысл объяснять? Уже одно то, что это кажется необходимым, иронически доказывает бесполезность объяснения. Я ничего не мог объяснить Элен, самое большее — мог перечислить то, что произошло, предложить обычный засушенный гербарий — сказать о Доме с василиском, о вечере в ресторане «Полидор», о месье Оксе, о фрау Марте, словно это помогло бы ей понять выходку Телль, то, что Телль и вообразить не могла и что случилось как завершение ряда событий, о которых никто из нас и не думал, но которые были все налицо, произошли сами по себе. Так вот, письмо Элен пришло в Вену после отъезда Телль; укладывая чемодан, я обнаружил, что Телль забыла одежную щетку и последний начатый ею роман; я представил себе, как она там, в Лондоне, проводит время с дикарями, и тут мне принесли твое письмо, адресованное Телль, и я вскрыл его, как оба мы вскрывали все наши письма, и вот снова передо мной возникло скопление пассажиров на пароходе, отчаянные, тщетные попытки пробиться к тебе, увидеть, как ты сошла на этом перекрестке, который уже остался позади, и, хотя в твоем письме ни о чем таком не говорилось, а, напротив, шла речь о кукле, присланной Телль, это все равно было тем проходом и тем расстоянием между нами и тоской, что я почти не мог дотронуться до тебя, а ты вот выходишь на каком-то углу, и я не могу тебя догнать, я еще раз опоздал. Не было смысла пытаться что-либо объяснять, единственное, что можно было сделать, — это найти тебя в Париже, и это было мне дано, «Austrian Airlines» [89], отправление в два часа дня, прилететь и взглянуть на тебя и подождать, может быть, ты поймешь, что все было не так, что я не имею никакого отношения ни к этой посылке, ни к этой мерзости, выпавшей из куклы на пол (ты, правда, ни на что не жаловалась, в твоем рассказе для Телль было столько иронической отчужденности, и ты ни разу не назвала меня), и однако, все это касается меня и касается тебя, это мы, но как бы извне, это ряд звеньев, начавшийся Бог знает когда — на Блютгассе несколько веков тому назад или в сочельник в ресторане «Полидор», в беседе с месье Оксом и в его сторожке, в причуде Телль, подсказанной хлопьями тумана, которые я однажды ночью тщетно пробовал расшифровать, куря сигарету вблизи пантеона, куря сигарету и изнемогая от любви к тебе у Дома с василиском, думая о канале Сен-Мартен и маленькой брошке, которую ты прикалывала к своей блузе.
Но письмо прибыло, и Хуану надо было объяснить, хотя бы это было бессмысленно и нелепо и завершилось бы, как уже не раз, холодной прощальной улыбкой и сухим, коротким рукопожатием. Он прилетел в Орли, внешне успокоенный тремя стаканами виски и привычной суетой при выходе из самолета и на эскалаторах. Элен, наверно, в клинике и, возможно, придет домой поздно; не исключено и то, что ее нет в Париже, она столько раз уезжала в своей машине и по нескольку недель пропадала где-нибудь в провинции, никому ничего не сообщая, не оставив письма «до востребования», а потом, однажды вечером, появлялась в «Клюни» и выкладывала на стол коробку провансальских сластей или набор ярких открыток, к удовольствию Телль и моего соседа. Еще с аэродрома Хуан позвонил в клинику. Элен отозвалась почти сразу, без удивления. Сегодня вечером в кафе. Нет, в кафе нет. Он может заехать за ней на машине и отвезти ее домой, или в другое кафе, или куда-нибудь поужинать, если она захочет.
— Спасибо, — сказала Элен. — Я бы хотела отдохнуть часок, прежде чем опять выходить из дому.
— Умоляю, — сказал Хуан. — Если я хочу поговорить с тобой поскорее, так это потому, что у меня есть причина, о которой ты, верно, догадываешься.
— Какая в этом срочность, — сказала Элен. — Оставь до другого дня.
— Нет-нет, сегодня. Я ради этого прилетел, я звоню тебе с аэродрома. В шесть я заеду за тобой в клинику. Ведь я впервые прошу тебя о чем-то.
— Ладно, — сказала Элен. — Прости, я не хотела тебя обидеть. Я просто устала.
— Ну, чего там, — сказал Хуан и повесил трубку, испытывая ту же горькую радость, какая, бывало, иногда пронзала его при малейшем знаке благосклонности Элен — прогулка у канала Сен-Мартен, улыбка, только ему предназначенная, за столиком кафе. В половине шестого (он тревожно поспал у себя дома, принял ванну и побрился без надобности, послушал пластинки и еще выпил виски) он вывел машину из гаража и поехал по Парижу, ни о чем не думая, не имея наготове ни одной фразы, заранее смиряясь с тем, что все будет как всегда и Элен будет как всегда. Когда он открыл дверцу и она протянула ему руку в перчатке, а потом резко ее отдернула, чтобы достать из сумочки сигареты, Хуан молчал и почти на нее не смотрел. Он сделал все возможное, чтобы пробиться на левую сторону, пока ехал по более спокойным улицам, но в Париже в этот час не было спокойных улиц, и им пришлось долго добираться до дома Элен, изредка обмениваясь короткими фразами, но только о других: о дикарях в Лондоне, о Сухом Листике, которая переболела гриппом, о недавно возвратившемся Маррасте, о моем соседе, посылавшем почтовые открытки с highlanders [90] и гигантскими панда.
— Если хочешь, зайдем в кафе на углу, — сказал Хуан, останавливая машину.
— Да, хорошо, — сказала Элен, не глядя на него. — Нет, поднимемся ко мне, если хочешь.
— Не делай этого из вежливости, — сказал Хуан. — Я прекрасно знаю, что никто из наших не видел твоей квартиры. Это надо считать удовольствием или правом, так, что ли?
— Поднимемся, — сказала Элен и пошла вперед.