«Да, это так», — подумал Хуан со вздохом, и во вздохе было приятие того, что все шло «с той стороны», происходило в диафрагме, в легких, нуждавшихся в большом глотке воздуха. Да, это так, но надо же и продумать — ведь в конце-то концов он и есть это плюс его мысль, он не может остановиться на вздохе, на спазме солнечного сплетения, на смутном страхе перед явленным ему. А думать было бесполезно, было похоже на отчаянные попытки вспомнить сон, от которого, когда открываешь глаза, ловишь только какие-то последние ниточки; думать, пожалуй, означало бы уничтожать узоры, еще маячащие на чем-то вроде оборотной стороны чувства, уничтожать возможность их повторного явления. Закрыть глаза, расслабиться, отдаться на волю наплывающих волн с готовностью ожидания. Нет, бесполезно, и всегда было бесполезно; из химерических тех сфер возвращаешься обедневшим, еще более отчужденным от себя самого. Однако мыслить, охотиться за смыслом по крайней мере помогало вернуться по сю сторону — итак, толстяк за столиком заказал «кровавый замок», и внезапно возникли графиня, причина, побудившая его усесться перед зеркалом в ресторане «Полидор», книжка, купленная на бульваре Сен-Жермен и раскрытая наугад, ослепительный сгусток (и, разумеется, также Элен), уплотнившийся и тут же исчезнувший по непонятному его свойству отрицать себя в самом утверждении, расплываться, едва уплотнившись, представляться чем-то незначительным, ранив насмерть, внушать, что это не имеет никакого значения, что это лишь игра ассоциаций — зеркало, и воспоминание, и еще другое воспоминание, — мелкие шалости праздного воображения. «Э, нет, я не дам тебе так уйти, — подумал Хуан, — вряд ли придется мне еще когда-нибудь оказаться средоточием того, что приходит с той стороны, и заодно быть как бы выброшенным из самого себя. Нет, ты не уйдешь так легко, что-нибудь да останется в моих руках, ты, маленький василиск, один из образов, о которых я уже не могу сказать, участвовали они или нет в этом беззвучном взрыве…» И он не мог подавить улыбки, вчуже и сардонически наблюдая, как его мысль уже подбирается к жердочке с маленьким василиском — вполне понятной ассоциации, связанной с Basiliskenhaus [6] в Вене и тамошней графиней… Все прочее наплывало, не встречая сопротивления, — было совсем не трудно найти опору в дыре, образовавшейся где-то в центре исчезнувшей мгновенной заполненности, явления, тут же сметенного отрицанием и скрывшегося, чтобы эту дыру заполнять удобно складывающейся системой близких образов, связанных с нею хронологически или эмоционально. Думать о василиске означало думать одновременно об Элен и о графине, но думать о графине было все равно, что думать о фрау Марте, о крике, ведь служаночки графинины наверняка кричали в подвалах на Блютгассе и графине наверняка нравилось, что они кричат, а если бы они не кричали, у крови не было бы того аромата гелиотропов и прибрежных болот. Наливая себе еще бокал «сильванера», Хуан поднял глаза к зеркалу. Толстяк за столиком развернул «Франс-суар», и буквы заголовков во всю страницу были в зеркальном отражении похожи на буквы русского алфавита. Хуан с напряжением расшифровал несколько слов, смутно надеясь, что в момент этой нарочитой сосредоточенности — которая была также желанием отвлечься, попыткой снова увидеть изначальную дыру, куда ускользнула звезда с верткими лучами, — если он сконцентрирует внимание на какой-нибудь чепухе, вроде расшифровки заголовков «Франс-суар» в зеркале, и заодно отвлечется от действительно для него важного, тогда из еще мерцающей ауры вновь воссияет во всей своей нетронутости созвездие и осядет в зоне по ту или по сю сторону речи или образов, испуская прозрачные свои лучи, рисуя изящный очерк лица, которое вместе с тем будет брошью с крошечным василиском, а тот — разбитой куклой в шкафу, заодно стоном отчаяния и площадью, пересекаемой бессчетными трамваями, и фрау Мартой у борта баржи. Быть может, теперь, полуприкрыв глаза, ему удастся подменить образ зеркала, эту пограничную территорию между призраком ресторана «Полидор» и другим призраком, который исчез, но чье эхо еще вибрирует; возможно, теперь он смог бы перейти от русских букв в зеркале к той, другой речи, возникшей на грани восприятия, к той подстреленной, уже отчаявшейся в бегстве птице, бьющей крыльями по силкам и придающей им свою форму, некий синтез силков и птицы, и само бегство будет в какой-то миг пленником в парадоксальной попытке уйти из силков, схвативших его мельчайшими звеньями в миг своего распада: графиня, книга, незнакомец, заказавший «кровавый замок», баржа на заре, стук падающей на пол и разбивающейся куклы.
Русские буквы все еще отражаются, колеблясь в руках толстяка, сообщая новости дня, как впоследствии в «зоне» («Клюни», какой-нибудь перекресток, канал Сен-Мартен — все это тоже «зона») придется приступить к рассказу, придется что-то сообщить, потому что все они ждут, когда ты начнешь рассказывать, этот всегда беспокойный и чуть враждебный в начале рассказа кружок; как бы там ни было, все ждут, когда ты приступишь к рассказу в «зоне», в любом месте «зоны», неизвестно, где именно, потому что «зона» бывает в разных местах, и в разные вечера, и с разными друзьями — Телль и Остин, Элен и Поланко, и Селия, и Калак, и Николь; также и им в иные вечера выпадает явиться в «зону» с новостями из Города, и тогда уже твой черед быть участником кружка, жадно дожидающегося, чтобы тот, другой, приступил к рассказу, ведь, как бы там ни было, в «зоне» словно ощущается дружелюбная и вместе с тем агрессивная потребность не терять связи, знать, что с кем происходит, а почти всегда ведь происходит что-то имеющее значение для всех: например, когда они видят сны, или сообщают новости из Города, или возвращаются из поездки и опять появляются в «зоне» (вечерами это почти всегда «Клюни», общая территория за столиком в кафе, но также может быть постель или sleeping-car [7] , или машина, мчащаяся из Венеции в Мантую), в «зоне» вездесущей и вместе с тем ограниченной, похожей на них самих, на Марраста и на Николь, на Селию, на месье Окса и на фрау Марту, в «зоне», находящейся иногда в Городе, и в самой же «зоне», некоем сооружении из слов, где все происходит с такой же яркостью, как в жизни каждого из них вне «зоны». И поэтому вокруг Хуана как бы дышит жадно слушающий кружок, хотя никого из них сейчас нет возле него, вспоминающего их в ресторане «Полидор», а есть слюна тошноты, открытие памятника, цветоводы, и всегда Элен, Марраст и Поланко; «зона» — она и есть жадное внимание, льнущее, цепкое, впечатывающееся в тебя, это номера телефонов, которые ты будешь набирать попозже, перед сном, какие-то комнаты, в которых будут все это обсуждать, это Николь, воюющая с незакрывающимся чемоданом, это догорающая меж двумя пальцами спичка, это портрет в английском музее, сигарета на дне пачки, кораблекрушение у островка, это Калак и Остин, совы, жалюзи и трамваи, все, что всплывает в уме человека, иронически размышляющего о том, что ему однажды придется приступить к рассказу и что, возможно, Элен не будет в «зоне» и не будет его слушать, хотя, по сути, все, что он скажет, — это всегда будет Элен. А вполне может быть и так, что он не только будет в «зоне» один, как нынче в ресторане «Полидор», где все прочие, включая толстяка, не идут в счет, но, может статься, рассказывать придется в еще большем одиночестве, в комнате, где только кошка да пишущая машинка; или, быть может, он будет тем человеком, который на железнодорожной платформе глядит на мгновенно меняющиеся комбинации мошек, снующих под фонарем. Но также может случиться, что все прочие будут в «зоне», как бывало не раз, и что жизнь ворвется к ним, и послышится кашель музейного смотрителя, меж тем как та рука медленно нащупывает очертания горла и кому-то грезится пляж в Югославии, меж тем как Телль и Николь запихивают кое-как в чемодан одежду, а Элен долгим взглядом смотрит на Селию, которая плачет, повернувшись лицом к стене, как плачут примерные девочки. |