Отто хотел снять мне квартиру, но я была против. Упрямо продолжая жить в доме на Сенной и принимать немца в той комнатке, с проходом через администрацию. Уже не работая в зале, я заявлялась туда в норковой шубе, когда мне вздумается, он ждал, ждал меня, иногда понапрасну. Но эсэсовцу не разрешалось ни прийти ко мне домой, ни прислать за мной.
Однажды ровно в полночь в комнатке наших свиданий выстрелила в потолок пробка от шампанского. Наступил тысяча девятьсот сорок третий год.
— Эля, — сказал Смеющийся Отто, — выходи за меня.
Я с удивлением посмотрела на него.
— Что ты сказал?
— Хочу на тебе жениться.
— Ты хочешь опозорить свою расу! Как на это посмотрит твой фюрер? — со смехом воскликнула я.
— Я люблю тебя, — произнес он.
— Но я тебя не люблю, — холодно отрезала я. — И не будем больше об этом.
Что чувствовала я, когда эсэсовец стоял на коленях и целовал мне ноги? Это удивительно, но я не чувствовала ничего. Внутри ощущалась пустота, я была как бы силуэтом. И часто вспоминала слова своего несостоявшегося клиента: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью». Мне доставляли удовольствие переживания немца. Я была образованнее и интеллигентнее его. Отлично говорила по-немецки. Как-то ночью я прочитала ему стихи Гете.
— Чьи это стихи? — спросил он.
Я рассмеялась:
— Это стихи сына того же народа, что и ваш фюрер. Может, ты даже слышал о нем — это Гете.
Он мне ничего не ответил, а может, и правда о нем не знал.
Я вернулась домой на рассвете и была удивлена, застав папу с книжкой на коленях. Голова наклонена, седые волосы спадали со лба. Он спал. Я побродила по квартире, потом помылась в кухне, когда в ночной рубашке вернулась в комнату, отец был в той же позе. Охваченная недобрым предчувствием, я дотронулась до его руки. Она была холодна. Этот холод проник внутрь меня.
— Папочка, — прошептала я голосом предвоенной девочки и подняла его голову. Я увидела любимое лицо, но через минуту произошло нечто ужасное: челюсть постепенно отвисла, щеки впали, нос заострился… было в нем что-то от птицы. Я побежала в комнату Веры, где она с женихом праздновала Новый год. Оба были пьяны, но мой вид отрезвил их. Я не могла выговорить ни слова, только показала на нашу дверь.
— Заснул старичок, — с грустью и теплотой произнесла Вера.
Она перевязала шарфиком голову папы, и он снова приобрел человеческий вид. Теперь он выглядел так, будто у него болели зубы. Я стояла, оцепенев, и пошевелилась, только когда Вера вынула из его рук книжку. Побоявшись, что она закроет ее и мне никогда не узнать, о чем папа читал в эту последнюю ночь, я старательно заложила страницу. Потом, когда Вера начала хлопотать в комнате, прошла на кухню и, сев за стол, беззвучно заплакала. Папа уже переступил тот порог, который суждено перейти всем. Я хотела быть с ним. С самого детства мне никогда не приходилось покидать его, даже в эти тяжелые месяцы. Я не помню себя такой. Самое страшное было то, что он до последнего времени ни о чем не подозревал. Он должен был умереть, чтобы я стала собой. Слишком высокая цена. Мне невозможно было с этим согласиться…
В кухню заглянула Вера.
— Иди к своему старичку, — прокуренным голосом позвала она. В ее тоне было сочувствие.
Вера любила моего папу. Она была нам другом в той унизительной жизни, когда голод и нищета пришли к нам в дом…
Второго января я вышла из гетто в сопровождении человека Отто, которому тот заплатил. В моем кармане лежала кенкарта на имя Хелинской Кристины. Немец снял мне апартаменты, где мы должны были встретиться. Только я не пошла туда. Какое-то время кружила по улицам, а когда показалось, что за мной следят, свернула во двор, поднялась на площадку второго этажа и позвонила. Мне никто не открыл. Услышав шаги посланного немцем «ангела-хранителя», я побежала на этаж выше и нажала на звонок двери, где висела табличка: «А. Р. Кожецы». Через минуту в дверях появилась ваша мама. На меня смотрели глаза, которые видели все насквозь, хотя я и не похожа на еврейку. Я была в плащике, словно с плеча младшей сестренки. В том самом, в котором пару лет назад переступила порог гетто. В старых туфельках, жавших мне, потому что я продолжала расти. Все купленные мне Смеющимся Отто наряды я оставила в квартире на Сенной. У меня даже не было времени попрощаться с Верой. А может, и не хотела… Ваша мама знала, откуда я пришла, и, несмотря на это, взяла меня за руку и завела в квартиру.
Письмо второе
Декабрь 44 г.
Я долго смотрела на твое спящее лицо. Несколько дней мы с тобой снова вместе. Не могу даже объяснить, что я чувствовала, когда ты удалялся через сад. В тот момент обещала рассказать тебе всю правду. Только ты можешь быть мне судьей.
Я не знаю, существует ли Бог. Никогда об этом не задумывалась. Для меня это не имеет большого значения. Мне достаточно быть рядом с тобой. Но я не сдержала слова, пока готовилась к своей исповеди, пришлось выслушать твою. И тогда до меня дошел смысл слов. «Мы их выкинем отсюда после войны». От твоего тона у меня сжалось сердце. Я физически ощутила это, как приговор. Потом ты уснул. А я лежала в темноте, испуганная и неуверенная, и вспоминала твои слова: «Я никогда их не любил, а теперь ненавижу», и еще: «Мы их выкинем отсюда после войны». Хозяин отеля в Вильнюсе выдал в руки НКВД скрывающихся польских офицеров, среди них был ты. Как выглядел тот человек, из-за которого моя жизнь вновь превращалась в ад? Ад страха… Хотя бы один-единственный раз мне хотелось бы заглянуть ему в глаза. Конечно, это невозможно по многим причинам. Может, этот человек ушел уже в мир иной, может, его настигла кара.
Я сижу одиноко за столом и пишу тебе, потому что многих вещей сказать не могу. Я должна научиться бдительности, чтобы никогда не проговориться и не попасть в западню какого-нибудь запретного сюжета. Их столько, но все они берут начало в прошлом. Это прошлое — отец, гетто и я, ведь я…
Тогда, второго января, в вашей квартире горели свечи перед образами, был праздник Божьей матери. Твоя мама дала мне полотенце и проводила в ванную, чтобы я могла помыться. Потом мы сидели в гостиной комнате за столом. Она сказала, что у нее нет никаких известий от сына, а невестка неделю назад ушла за продуктами и не вернулась. Остался ваш четырехлетний сыночек. Я смотрела на ребенка, спящего за сеткой в чистой кроватке, с чувством, похожим на грусть: в гетто мне пришлось видеть других детей.
— Тебе есть куда пойти? — спросила она меня.
Я молча покачала головой.
— Оставайся с нами, — предложила твоя мать.
Она имела в виду себя и внука. Но слова ее оказались пророческими. Сначала я присвоила себе одежду твоей жены, наверное, у нас похожие фигуры и уж точно один размер обуви. Твоя мать пекла пончики для кондитерской на углу, я иногда их относила туда. Старалась помогать ей, но я так мало чего умела. Из дома я вынесла только знание трех языков, лучше всего французского, так как меня воспитывала бонна-француженка. Можно даже сказать, что я говорила на этом языке, как на родном. Неплохо знала английский, потому что пару лет жила в Англии, где отец преподавал. Я была совсем крохой, мне не было еще и пяти, когда он взял меня с собой.
Мои попытки помогать твоей матери оказались настолько бездарны, что она в конце концов от них отказалась.
— Иди, Кристина, почитай что-нибудь, — с усмешкой предлагала она.
Я ей представилась как Кристина. Она с пониманием покивала, а потом неожиданно спросила:
— А как тебя зовут на самом деле?
— Эльжбета, — поколебавшись, ответила я.
Твоя мама приняла это к сведению, но прописала меня как Кристину Хелинскую, свою кузину, то же самое сказала и сторожу в доме. Наши отношения сложились так, что я ей не приносила особенной пользы. Она была очень аккуратна, всегда убиралась за мной, даже перемывала посуду. И считала вполне нормальным, что обслуживает меня, подвигая под нос сладости, спрашивая, что я люблю. Относилась ко мне так же, как к своему внуку, то есть с пониманием и добротой. Мне хотелось помочь ей хотя бы с ребенком, но я не любила ухаживать за детьми. Михал был для меня тогда маленьким мужчиной. Он чувствовал мое отношение к себе и смотрел исподлобья, предпочитая бабушку. Она же просто танцевала вокруг нас, и, кажется, это доставляло ей удовольствие. Мы были для нее Михалком и Кристиночкой…