— Мисс Соркин, — неожиданно сказал я, — вы номер четырнадцатый и приглашены на обед к своей сестре, номеру двенадцатому, которая, как вам только что стало известно, приходится вам еще и матерью. Я хочу услышать два разных голоса — один, которым вы говорите со своей сестрой-матерью, и другой, которым вы говорите с собой. Вы вошли в комнату, где она ждет вас, и что-то хотите сказать. — И, прежде чем обычно находчивая мисс Соркин успела собраться с мыслями, я прокричал прямо ей в ухо: — Начали!
Задача у нее была одна из самых трудных. От нее требовалось представить себя в образе мужчины, оказавшегося в отчаянном положении, и я побаивался, что она может не справиться с заданием. Но, как оказалось, мисс Соркин изучила диаграмму и знала, что ее Эгисф (14) был одним из самых отъявленных подонков греческого рода — совратителем царицы Клитемнестры (10) и убийцей ее мужа Агамемнона (9). И со знанием дела, удивившим класс, который раньше не обращал на нее внимания, она сумела превратиться в подлеца, который произносил слащаво-льстивые речи в адрес своей двоюродной сестры. Затем его голос перешел в злобное рычание, когда он стал замышлять про себя убийство сестры, чтобы отомстить ей за то зло, что она причинила его матери, вступив в кровосмесительную связь с их отцом Фиестом (6).
Когда она закончила свое выступление, никто из нас не сомневался в том, что Эгисф способен будет убить не только свою сестру, но и царя Агамемнона. Я захлопал вместе с классом в ладоши и заключил:
— Я подозреваю, мисс Соркин, что, несмотря на ваши майки, вы сможете стать писателем. — И аудитория вновь разразилась аплодисментами.
Затем я остановился на тех вещах, которые хотел навсегда вбить им в головы и которые для тех, кто слышал это впервые, звучали как гром среди ясного неба:
— Всю оставшуюся жизнь вы должны защищать литературу и бороться со всеми формами цензуры. Если какая-то группа баптисток в Оклахоме будет протестовать против того, что в той или иной книге затрагивается непристойная тема, я хочу, чтобы вы напомнили им: в основу некоторых величайших в мире произведений, от которых берет начало современная литература, положены поступки вот этого сборища негодяев. — Я ткнул в сторону схемы. — Убийства. Умерщвление собственной матери. Кровосмешение. Предательства. Отцеубийства. — Выдержав паузу, я продолжил: — И не слушайте, если кто-то станет поучать вас, рассказывая о том, что такое приличная литература и что такое запретная. Если вам понадобятся аргументы опровергнуть его, вспомните эту схему и имена людей, которые черпали оттуда свое вдохновение: Гомер, Эсхил, Софокл, Еврипид. Они указали нам путь.
Затем, резко подскочив, я указал на молодого человека:
— Мистер Кейтс, вы номер седьмой и пьете чай с номером десятым, но вы — провидец и знаете, что она собирается убить вас. Два женских голоса, пожалуйста. Их беседа. — Кейтс не был столь талантливым актером, как мисс Соркин, но довольно тонко чувствовал, что творилось в сердцах этих двух женщин. И, когда он закончил их диалог, я заметил: — Менее драматично, чем у Эгисфа, но вы знаете, что делаете, мистер Кейтс. В ваших речах виден не только рассудок, но и: сердце. Рассказ, который вы представили при поступлении, убедил меня в ваших способностях, а сегодняшнее выступление только подтверждает, что я не ошибся.
После этого я перешел к третьему выводу, вытекавшему из схемы:
— Шекспир поведал нам три незабываемые истории убийств: «Гамлет», «Макбет», «Отелло»-, ноя сильно сомневаюсь, что сам он совершил хотя бы одно убийство в своей жизни. Ему это было не нужно. Достаточно побывать в тюрьмах и понаблюдать казни, чтобы заключить, что означает убийство, а дальше положиться на свое вдохновенное воображение. Так же, как делали это Гомер и Эсхил. Им не надо было совершать эти ужасы.
Приблизившись к стене, я продолжал:
— Все это не должно остаться здесь. Оно должно поселиться в ваших умах и сердцах, войти в кровь и плоть.
Позднее некоторые отмечали, что с того момента я «словно вырос в их глазах, превратившись из тощего и рыжего немца в одного из рода Атрея… может быть, Ореста… объятого страхом перед тем, как исполнить свой ужасный долг», Другие говорили: «С тех пор как он начал заставлять нас представлять себя в шкуре Атреев, литература стала казаться нам вещью более возвышенной и яркой».
В тишине, последовавшей за этим эпизодом в моей вводной лекции, я тихо произнес:
— Мистер Томсон, вы — номер шестнадцатый — летним днем в гавани Авлида и видите, как к вам направляется ваш отец. У вас нет полной уверенности в том, что он собирается предпринять. Но вы умная девочка и догадываетесь. Вы обращаетесь не к нему, а к себе. Что вы скажете себе в эти последние моменты своей жизни?
Задание оказалось Томсону не по плечу. Он изучал схему так усердно и так вжился в образ Ифигении как милой сердцу царя дочери, что мысль о скорой смерти показалась ему нестерпимой. Он лишился дара речи и стоял, не в состоянии произнести ни слова, некоторые нетерпеливо заерзали на своих местах, а других охватило смущение, но я постарался самым деликатным образом вывести ситуацию из тупика:
— Прекрасно, мистер Томсон. Вы, пожалуй, оказались ближе всего к правде, ибо в тот день в Авлиде наша прекрасная принцесса, сообразив, что отец собирается убить ее, скорее всего, сделала то же самое, что и вы. Она заплакала.
* * *
Я родился в 1952 году на ферме под Редингом в немецкой семье, которая не придерживалась строгих правил амишей, запрещавших им пользоваться средствами механизации на фермах или иметь пуговицы на одежде, однако следовала меннонитским традициям, требовавшим глубокого консерватизма в быту и прилежания в труде. Мы не брезговали пуговицами и механическими средствами, но одежду должны были носить только черного цвета, независимо от того, мужчина ты или женщина. Правда, существовало одно исключение: женщинам дозволялось надевать красивый кружевной капор, тщательность, с которой он изготавливался, отличала хорошую домохозяйку от неряшливой. Впрочем, последних было немного.
Впитав в детстве традиции меннонитов, я добавил к ним успешную учебу в школе Рединга, где приобрел прочные знания в области математики, естественных наук, истории и французского языка. В старших классах у моих учителей не было никаких сомнений, что я получу стипендию в лучшем университете. Когда учеба в школе близилась к окончанию, вербовщики из университетов Питсбурга, Пенсильвании и Сиракуз видели, что я не только являюсь старостой класса, отлично играю на трубе в школьном оркестре, но и владею тремя языками — немецким, французским и английским — и вполне гожусь для университета как по своим показателям в области естественных наук, так и литературы. Они не ограничивались просто предложением стипендии, они связались со своими бывшими выпускниками, выходцами из наших мест, и добились их согласия на то, что они оплатят всю мою учебу.
Когда предложения от трех крупнейших университетов и еще одного мелкого колледжа лежали на столе нашей кухни, решение приняла моя мать:
— О Пенсильвании и Питсбурге не может быть и речи, потому что Филадельфия и Питсбург — это места, где живут одни безбожники, и я сомневаюсь, что Сиракузы намного лучше. Мы с отцом думаем, что ты должен отклонить эти три предложения и учиться в Мекленберге. Это богобоязненный и лютеранский город, где ты не сойдешь на путь порока.
— Но там мне не предложили стипендию, — заметил я.
— Предложат, — отмахнулась мать, — когда я поговорю с ними.
Памятным апрельским днем мы с мамой отправились за десять миль в Мекленберг. Путь наш проходил по красивым немецким землям с названиями, пришедшими с нашей старой родины, — Фенштермахер, Дрезден, Ванси, которые вызывали в душе такую благодать, что, когда показались каменные стены Мекленбергского колледжа, я уже не хотел ничего иного, как только стать его студентом.
— Вы будете им довольны, — сказала мать и, когда мы предстали перед членом приемной комиссии, без колебаний выложила перед ним три комплекта бумаг. — Здесь написано, как он занимался в школе, а отсюда видно, что он делал вне школы, а в этих трех письмах ему предлагаются стипендии трех университетов. Но мы христиане, профессор. Меннониты по убеждению, но относимся с большим уважением к вам, лютеранам…