Когда найдете, возьмите бумажкой и всыпьте в пробирку, которую переправьте мне. Мойте хорошо руки после того, как все сделаете. Это очень нужно».
Письмо седьмое.
«Нашему этажу запрещено смотреть в окна. Что слышно на фронте? Пусть Оля напишет о положении в городе.
Если расстреляют, то, требуйте вещи. Пальто, одеяло, подушку и прочее барахло не оставляйте этим гадам.
Алешу увезли на расстрел вчера в девять вечера».
Письмо восьмое.
«Дорогие родные! Пишу вам последнюю записку. Исполнился ровно месяц со дня объявления приговора. Мой срок истекает, и я, может быть, не доживу до следующей передачи. Помилования я не жду.
Я вам писал, как и что надо сделать. На следствии я вел себя спокойно. Мне сразу дали очную ставку со Стариком. Он меня продал с ног до головы. Я отнекивался, меня повели бить. Три раза водили на протяжении четырех с половиной часов. За это время три раза терял память, один раз притворился, что потерял сознание. Били меня резиной, опутанной проволокой, палкой полутораметровой длины. Потом по рукам железной тростью.
Еще остались следы на ногах и повыше. После этого избиения я стал плохо слышать, видно повредили уши.
Я сознался только в том, что знал Старика, что был связным отряда, пристрелил провокатора. Конечно, в сигуранце знали, что я был командиром молодежной группы.
Тех, кого знал Старик — Алешу и Шурика, — арестовали, другие из моей группы гуляют на воле. Никакие пытки не вырвали у меня их фамилий. Кроме того, я был как бы помощником Старика, а фактически выполнял всю работу. Водил ребят на большие дела. Собирал сведения, готовились взорвать дом, где были немцы, рядом с домом Красной Армии — новый дом. Но мне помешал Старик. Эта собака меня боялась. Он дрожал передо мной и заискивал. Знал, что у меня не дрогнет рука убрать предателя.
Жаль, что не успели мы развернуться. Наша группа еще многое могла бы сделать. Я не хотел подавать на помилование, но товарищ Бадаев мне приказал написать. Пришлось покориться. Мы рассчитывали на побег, но здесь два дня назад уголовники собирались бежать, их раскрыли. Они только испортили все.
Сейчас бежать нет возможности, на руках кандалы, а времени мало. Вероятно, последний день.
Правильно писали ребята — последний день перед смертью тянется очень долго. Передайте привет цветам и солнцу.
Я не боюсь смерти, умру, как подобает патриоту. Прощайте, дорогие! Не падайте духом, крепитесь. Прошу только, не забудьте про нас и отомстите провокаторам.
Победа будет за нами!
Крепко, крепко целую всех! Яша».
Знать, до последнего часа сохранились в памяти юноши предсмертные слова комсомольцев, которые так же вот уходили из жизни в те далекие годы, когда ни Якова, ни его друзей еще не было на свете. Их не было, но в поколениях революции жило неистребимое величие духа. Стойкость, героизм, преданность передавались эстафетой от одного поколения к другому.
Была еще жгучая, испепеляющая ненависть к подлости, к предательству, ко всему нечистому, что мешало борьбе с врагом.
Несколько недель ждали осужденные приговора. Утверждение пришло из Бухареста в разгар лета. Ни помилования, ни отмены. Всем смертная казнь. Бадаев надеялся спасти подростков, приказал им писать о помиловании на имя королевы. Стиснув зубы, писали. Но только Шестаковой Тамаре продлили жизнь на несколько месяцев — она ждала ребенка. Яков был ошеломлен этой вестью. В нежной и светлой невысказанной любви своей он вдруг понял, что это чувство его ничего, ровным счетом ничего не значило для Тамары. Она горячо, страстно кого-то любила, и Яша этого не знал. Может быть, того пограничника, с которым она танцевала лезгинку в катакомбах. Яков даже не рассмотрел тогда его лица.
Ну что ж, пусть она любит. А он все равно… Мальчик все понял… и затаил нежные чувства, светлые, чистые. Так бывает только в первой любви.
На казнь увозили не сразу. Взяли Алешу Хорошенко, закадычного друга Якова, который клялся заботиться о семье Гордиенко. Оказалось, что у него было меньше времени, чем у Яши. Его расстреляли первым, хотя Хорошенко приговорили к пожизненной каторге.
Такие порядки существовали в королевской Румынии.
В день казни Якова Гордиенко и еще двоих осужденных вызвали из камеры. Простились с товарищами. Ни Бадаева, ни Межигурской в тюрьме уже не было. Их расстреляли тайно за день до этого и похоронили тайно где-то по дороге в Люсдорф. Враги боялись даже мертвого Владимира Молодцова.
Тамара Шестакова увидела Якова в коридоре. Обняла его, поцеловала и отвернулась, чтобы подросток не заметил ее повлажневших глаз. Только сказала ему:
— Держись, Яша, держись!..
Это был первый и единственный поцелуй женщины, который ощутил Яков в своей жизни.
На Стрельбищное поле их вели пешком, так цинично, просто. Конвоиры шли лениво и безразлично — будто вели людей в баню, все для них было привычно и буднично. Когда вышли на Стрельбищное поле, Яков запел:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
К нему присоединились два голоса:
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…
Старший по конвою приказал замолчать, но они продолжали петь. Конвоир не настаивал — подошли к месту казни.
Их расстреляли со связанными руками. Тут не действовали правила суда королевской Румынии, где полагается снимать с подсудимых кандалы…
Последней уходила из жизни Тамара Шестакова. 20 сентября в центральной одесской тюрьме она родила девочку, которую назвала своим именем. Пусть хоть маленькая Тамара живет на белом свете. Осужденной разрешили кормить ребенка три с половиной месяца. Когда истекло три месяца и пятнадцать дней, в камеру пришел надзиратель и объявил:
— Срок кормления твоего ребенка окончился.
Это значило, что приговор будет приведен в исполнение.
Тамару расстреляли на другой день — 4 января 1943 года. Покидая камеру, она поцеловала дочку — маленькую, теплую, беспомощную и передала ее Галине Сергеевой, соседке по тюремным нарам. Сергееву тоже приговорили к расстрелу и казнили две недели спустя, но тогда она еще имела время позаботиться о дочери подруги, первой уходившей на казнь.
Как умирала Тамара Шестакова, узнала Галина Марцишек.
«Помнится, осенью 1943 года, — рассказала Марцишек, — погнали нас в баню, всю женскую камеру. Пришли, долго ждали очереди, сидели на земле. Достала я зеркальце от нечего делать. Со мной присела наша девушка, говорившая по-румынски. Рядом стояли два конвоира и говорили о чем-то своем. Собственно, говорил только один, другой больше слушал. Моя соседка внимательно слушала разговор солдат, потом обернулась ко мне и сказала взволнованно:
— Знаешь, о чем они говорят? Про нашу Тамару.
Девушка перевела разговор двух румынских солдат.
Первый кивнул на нее:
— Удивляюсь я русским женщинам. Знают, что все равно их убьют, а прихорашиваются, даже в зеркало смотрят.
Другой ответил:
— Никогда не забуду, как пришлось мне расстреливать одну русскую. Этой зимой было. Пришли мы в тюрьму за ними, вывели в коридор. Она с ребенком стоит. Высокая, глаза большие, будто горят. Поцеловала ребенка и отдала его какой-то женщине, тоже из арестованных. Сняла пальто, тоже дала ей, сказала, на молоко дочери. Фельдфебель наш из Кишинева был, знал русский язык, рассказывал после, что она говорила.
Ну вот, отдала девочку и говорит: «Теперь ведите». Гордая такая, на нас не глядит.
Вышли, на улице холодно, снег, сугробы. Идет она в одном платке, на плечи накинутом. Рядом с ней мальчишка, тоже на расстрел. Видно, боится, всхлипывает. Она обняла его, что-то сказала и вместе запели. Нас не замечает, идет.
Пришли на еврейское кладбище, могилу, еще раньше им вырыли. Поставили их рядом, локатинент протянул ей флягу со спиртом, рукой оттолкнула. Глаза хотел завязать, не дала. «Хочу умереть, говорит, с ясной головой, с открытыми глазами».