Он обернулся к стоявшему рядом старому опциону [9]с седыми усами, который обучал его солдатскому ремеслу и у которого он, собственно, научился управляться с отрядом, и, на мгновение сжав его кожаное плечо, сказал:
— Хранит тебя Бог, Эмилий. Я остаюсь, — и зашагал к посадочному мостику.
Он спустился по сходням быстрым шагом, не таясь, словно повинуясь приказу. Уже не сказать «прости» Феликсу, не попрощаться со своим конем Нестором. Аквила миновал нескольких задержавшихся на пирсе местных грузчиков — никто не обратил на него внимания — и, пройдя через шлюз, очутился в обезлюдевшей крепости.
Внутри саднило и кровоточило. Его воспитали военным, за спиной у него числились многие поколения военных, и вот он нарушил верность всем богам своего рода. «Умышленное отсутствие». В самих словах этих слышалось что-то позорное. Он предал своих солдат. Именно это казалось ему сейчас наихудшим проступком. И тем не менее он не повернул назад, к стоящим наготове галерам, ибо знал, что судить о его поступке никто не вправе, судить может только он сам. Но он и сам не знал, правильно ли поступает, чувствовал только, что иначе поступить не может.
Он брел, не разбирая куда, и неожиданно очутился у подножия маяка. Сходни для тележек с топливом круто поднимались вверх, к обширному цоколю, а выше в сгустившихся сумерках, точно раскрытая пасть, зияло отверстие. Аквила быстро взобрался по сходням и шагнул в темноту. Он находился в пустом квадрате подножия башни, где хранились тележки. Они стояли тесным рядом — сгустки черноты в чуть менее черном мраке. В нос ударил запах затхлых тюков с пересохшей соломой и острый дух дегтя, впитавшегося в каменные стены. Он разглядел узкую лестницу, которая спиралью шла вдоль стены, как витки в раковине улитки, и стал карабкаться наверх.
Он долез до середины, когда снаружи раздались приглушенные толстыми стенами звуки труб; трубы возвещали о прибытии на борт коменданта. Вот-вот его хватятся. Что ж, искать его будет некогда. Они не могут пропустить прилив ради какого-то младшего командира, который умышленно отсутствует. Спотыкаясь, Аквила полез дальше. Он все карабкался и карабкался, из отсека в отсек; ощущение высоты нарастало, он уже достиг покинутых клетушек, где высоко над миром наподобие сапсанов жили люди, обслуживавшие маяк. Серый сумеречный свет, сочившийся через крохотные оконца, еле очерчивал темные груды покинутых ими вещей: грубую деревянную мебель и ненужную одежду, напоминавшие выброшенные на берег отливом обломки кораблекрушения, — все, что оставили позади себя схлынувшие римляне. Выше, выше, и вот лестница вынырнула на открытую площадку, а он, нырнув в низенькую дверь, очутился в кромешном мраке чулана, где под самой сигнальной площадкой хранился запас топлива. Выставив вперед руки, Аквила нащупал стоящие в ряд бочки со смолой, солому, хворост и сложенные поленья. Рука его попала в пустое пространство между хворостом и стеной, он залез туда, загородил себя хворостом и притаился.
Тайник был не слишком удачный, но прилив уже подходил к концу.
Он сидел там, скорчившись, целую, как ему показалось, вечность; сердце билось медленными неровными толчками. Откуда-то снизу, издалека, из другого мира, до него донесся топот подкованных сандалий и голоса, выкликавшие его имя. Интересно, что он будет делать, если сюда заберутся и найдут его, притаившегося, точно загнанная крыса в куче отбросов. Но время шло, шаги и голоса, приблизившись, так же быстро удалились, никто и не подумал лезть по лестнице заброшенной башни. Наконец опять протрубили трубы, напоминая ищущим Аквилу, что прилив не ждет. Все, поздно, передумать уже нельзя.
Прошло еще какое-то время, и он представил себе, как галеры скользят по широкому речному руслу между болотами. И вдруг он опять услыхал звуки труб. Нет, только одной трубы. Слабый голос, как эхо от крика морской птицы, но ухо Аквилы уловило знакомую грустную мелодию. На одной из галер, пробиравшихся к открытому морю, кто-то, видно желая так примитивно отметить событие или же просто в знак прощания, протрубил сигнал «Гасить огни!».
И тут, когда все было кончено, выбор окончательно сделан, верность одним сохранена, а верность другим нарушена, Аквила прижался лицом к рукаву и, касаясь лбом колючих связок хвороста, заплакал так, как никогда не плакал ни до того, ни после.
Долгое время спустя, с трудом повернувшись в своем тесном убежище, он выбрался на узкую лестницу. Он чувствовал себя опустошенным, выжатым, словно выплакал всю свою душу. Сумерки давно сменила темнота, холодный свет луны обливал серебром ступеньки, ведущие к верхней площадке. Аквила помедлил, прислонясь к стене, и в уши сразу ударила тишина, тишина большой крепости — абсолютная, мертвая, свидетельство полного безлюдья и брошенности. Повинуясь внезапному побуждению, вместо того чтобы спускаться вниз, в черноту, скрывавшую лестницу, он начал взбираться наверх, откуда лился лунный свет, и, спотыкаясь, с трудом одолевая последние ступеньки, выбрался на платформу, где стояла жаровня. Луна плыла по небосклону среди подкрашенных перламутром перистых облаков; легкий ветерок свистел, залетая через высокий, по грудь, парапет, и с тихим вздохом эоловой арфы проскальзывал сквозь железные прутья треножника. В жаровне все было приготовлено, и топливо сложено рядом, оставалось только поджечь хворост, как это делалось каждый вечер. Аквила подошел к парапету и глянул вниз. В маленьком нескладном городке, кое-как лепившемся у крепостных стен, мерцали огоньки, но сама крепость лежала внизу в лунном свете пустая и необитаемая, как руины, которые столетия уже не знали тепла очага. Днем сюда придут люди и заберут все, что может им пригодиться, но потом, с наступлением темноты, они, наверно, уступят это место призракам. И чьи это будут призраки? Тех, кто ушел недавно с приливом? Или тех, чьи имена остались на покосившихся надгробиях выше линии прилива? Центуриона-сирийца, если судить по имени, прослужившего в войсках тридцать лет? Или маленького трубача из Второго легиона, успевшего прослужить всего два года?..
Взгляд Аквилы обратился в сторону залива, поверх болот, вслед галерам, и у выхода в открытое море ему вдруг померещилась искорка света — кормовой фонарь транспортного судна, последнего римского судна в Британии. А здесь на площадке высокая поленница ждала своего часа… И снова, повинуясь безотчетному порыву, Аквила раскрыл обшитый листами бронзы сундучок, где держали все необходимое для зажигания огня, и, обдирая пальцы о металл, в безумной спешке, точно время было уже на исходе, он высек огонь, поджег гнилушку и принялся раздувать пламя. Во что бы то ни стало Рутупийский маяк будет гореть еще одну ночь! И может быть, Феликс или старый опцион догадаются, кто зажег его. Впрочем, это было неважно.
Пропитанный смолой хворост занялся быстро, пламя рванулось вверх, сучья затрещали, вспыхнул золотой костер. И как только ослепительный блеск затопил площадку, притихший, залитый лунным светом мир внизу поблек, превратился в синеватую пустоту. Ветер подхватил длинные языки пламени, пригнул их, и тень Аквилы тоже изогнулась, перекинулась через парапет, как измятый плащ, и исчезла во мраке. Аквила плеснул воды из стоявшего в углу бака на почерневший щит из бычьей кожи и, прикрывшись им, стал подбрасывать хворост в огонь, так что пламя разгоралось все сильнее. Сердцевина его уже превратилась в раскаленный слепящий сгусток жара и света. Возможно, пламя заметят с берегов Галлии и скажут: «Смотрите, вон Рутупийский маяк». Это его прощание со всем, что было ему дорого, с целым миром, в котором он вырос. Более того, это еще и вызов мраку.
Он смутно ждал, что из города придут посмотреть, кто зажег маяк. Но никто не явился. Вероятно, решили, что тут хозяйничают призраки. Он накидал в жаровню гору хвороста, чтобы хватило надолго, а затем шагнул к выходу и, стуча сандалиями по лестнице, стал спускаться вниз. Конечно, пламя постепенно начнет опадать, но, пожалуй, костер дотянет до рассвета.