– Как я понимаю, сейчас будет шах, – нехотя признает комиссар.
– А следом – и мат не замедлит.
Побежденный со вздохом собирает фигуры. Победитель криво улыбается, наблюдая за этим.
– Vae victis[12], – говорит он.
Лицо комиссара при виде такого ликования выражает смиренную покорность судьбе. Поневоле станешь стоиком, если из каждых пяти партий профессор выигрывает три.
– Вы просто невыносимы, друг мой.
– Плачьте, комиссар. Плачьте, как женщина, если не сумели защищаться, как мужчина.
Рохелио Тисон уже уложил в коробку черные и белые фигуры – так сваливают в братскую могилу трупы перед тем, как засыпать их негашеной известью. И на столе теперь пусто, как на прибрежном песке после отлива. Образ убитой девушки вновь возникает в голове комиссара. Двумя пальцами он нащупывает в жилетном кармане иззубренный осколок, подобранный давеча рядом с трупом.
– Профессор.
– Слушаю вас.
Тисон еще колеблется. Трудно выразить в словах то смутное ощущение, которое возникло у него на венте Хромого и с тех пор не отпускает. Вот он стоит на коленях возле тела девушки. Рокот волн и следы на песке.
– Следы на песке, – повторяет он вслух.
Барруль уже стер с лица кровожадную ухмылку. И теперь, вновь став прежним благодушным профессором, наблюдает за комиссаром с учтивым недоумением.
– Что, простите?
Не вынимая руки из кармана, где лежит витой кусочек металла, Тисон неопределенно и беспомощно пожимает плечами.
– Да я не знаю, как объяснить… Ну вот представьте себе шахматиста, который смотрит на пустую доску. И следы на песке.
– Да вы смеетесь надо мной! – восклицает профессор, поправляя очочки. – Что за шарады такие? Головоломки…
– Вовсе нет, я совершенно серьезен. Говорю вам – шахматная доска и следы.
– И?..
– И больше ничего.
– Это что же – как-то связано с наукой?
– Не знаю.
Профессор достает из кармана эмалевую табакерку, но медлит открыть ее.
– К чему относится эта ваша доска?
– И этого не знаю. К нашему городу, я полагаю… И убитая девушка на берегу.
– Черт возьми, друг мой! – Барруль берет понюшку. – Вы что-то не в меру таинственны нынче… Кадис – это шахматная доска?
– Да. Или нет. Ну, в общем, более или менее.
– Расскажите, какие же там фигуры.
Прежде чем ответить, Тисон оглядывается по сторонам. Кофейня, дающая точнейшее представление обо всем, что происходит в осажденном городе, переполнена: жители окрестных домов, коммерсанты, ротозеи, беженцы, студенты, священники, чиновники, журналисты, военные, депутаты кортесов[13], недавно перебравшиеся в Кадис с Исла-де-Леона. Мраморные столики, плетенные из ивняка стулья, медные пепельницы и урны-плевательницы, несколько кувшинчиков шоколада и, уж как водится, кофе, кофе, неимоверное количество кофе, который беспрестанно мелется и варится на кухне, подается обжигающе горячим и, все здесь пропитывая своим ароматом, перебивает даже сигарный дым, сизыми полотнищами висящий в воздухе. Женщины в «Коррео» допускаются исключительно во время Карнавала, так что здесь одни мужчины, причем – самого разнообразного облика, происхождения и состояния: изношенная одежонка бедных эмигрантов соседствует с элегантными костюмами богатых; ветхие штопаные и перелицованные сюртуки перемежаются с цветастыми мундирами местных волонтеров и обтерханными – флотских офицеров, которым уже полтора года не выплачивают денежное содержание. Посетители, приветствуя или демонстративно не замечая друг друга, собираются в кучки в соответствии со вкусами, пристрастиями и интересами; громко переговариваются со стола на стол, обсуждают последние газетные новости, играют в шахматы или на бильярде, просто убивают время в одиночестве или в шумной компании, где говорят о войне, политике, женщинах, ценах на индиго, табак и хлопок, о последнем памфлете, где благодаря недавно обретенной свободе печати – многие этот закон горячо приветствуют, другие, которых тоже немало, поносят – высмеиваются Такой-то, Сякой-то, Эдакий и вообще все и вся.
– Не знаю, какие фигуры, – отвечает наконец Тисон. – Наверно, они все. И мы.
– А французы?
– Может быть, и французы. Не поручусь, что и они не имеют к этому отношения.
Профессор обескуражен и явно сбит с толку:
– К чему – «к этому»?
– Не знаю, как сказать… Ко всему происходящему.
– Ну так как же им не иметь к этому отношения? Они ведь взяли нас в осаду.
– Не о том речь.
Барруль, подавшись вперед, теперь рассматривает комиссара с особым вниманием. Потом очень непринужденно берет его нетронутый стакан, медленно выпивает воду. Вытирает губы извлеченным из кармана платком, глядит на пустую, расчерченную клетками столешницу и снова поднимает глаза на комиссара. Слишком давно они знакомы, чтобы путать шутливые речи с серьезными.
– Следы на песке… – повторяет он.
– Именно.
– А уточнить не можете?.. Было бы нелишне…
Тисон как-то неуверенно поводит головой:
– Это как-то связано с вами, профессор… С чем-то, что вы сделали или сказали уже довольно давно… Потому я вам и рассказал это.
– Полноте, милый друг! Пока еще вы ничего толком не рассказали!
Новый пушечный выстрел, на этот раз раскатившийся где-то в отдалении, прерывает разговоры в кафе. От грохота, чуть смягченного расстоянием и стенами зданий, слегка задребезжали стекла.
– Это далеко, – замечает кто-то. – Где-то у порта.
– Проклятые лягушатники, – слышится в ответ.
На этот раз лишь несколько человек выбежали на улицу посмотреть, куда угодила бомба. И один из них, вернувшись, рассказывает – упала с внешней стороны стены, где-то возле Круса. Жертв и разрушений нет.
– Хорошо, я попытаюсь вспомнить, – не очень убежденно говорит Барруль.
Рохелио Тисон прощается и, забрав шляпу и трость, выходит на улицу, под уже меркнущий к вечеру свет: солнечные лучи ложатся почти горизонтально, трогая красными бликами беленые стены колоколен. На балконах еще стоят люди, глядят туда, где упала последняя бомба. Какая-то неприглядного вида, пахнущая вином женщина сторонится, давая ему пройти, бормочет сквозь зубы бранные слова. Комиссару к такому не привыкать. Делая вид, что не слышит, он идет вниз по улице.
Пешки черные и белые, вдруг осеняет его. Вот оно! А Кадис – шахматная доска.
Мастерство чучельника – в сотворении жизнеподобия. Проникнувшись сознанием этого, человек в клеенчатом фартуке поверх серого халата, с мерной лентой в руке, начал должные, предписанные наукой и искусством приготовления. Красивым, убористым почерком занес в тетрадку результаты замеров от уха до уха и от головы до хвоста. Циркулем отложил расстояние от наружного до внутреннего угла каждого глаза, отметил цвет – темно-карий. А когда наконец закрыл тетрадь, то, оглядевшись, убедился – свет, проникающий сюда через приоткрытую на лестницу дверь из разноцветных стекол, меркнет и скудеет. И потому зажег керосиновую лампу, накрыл стеклянным колпаком, отрегулировал пламя так, чтобы распростертый на мраморном столе труп собаки был хорошо освещен.
Ответственный момент. Очень ответственный. Плохое начало может испортить всю работу. На шкуре со временем могут появиться проплешины, а если какая-нибудь козявка успела отложить яйцо в козьей шерсти или водорослях, применяемых для набивки, вылупившаяся личинка окончательно погубит дело. И никакое мастерство не поможет. В свете керосиновой лампы видно, как изуродовал ход времени иные произведения, стоящие здесь, в кабинете: сказалось то ли несовершенство исходного материала, то ли губительное воздействие света, пыли, влаги, то ли переизбыток винного камня, извести, или природный цвет изменило скверное качество лаков. Наука тоже не всесильна. Эти неудачные работы, грехи молодости, плоды неопытности, стоят здесь тем не менее, чтобы засвидетельствовать – или напомнить? – что ошибки в этом – да, впрочем, и во всяком ином – виде деятельности чреваты опасными последствиями: вот они – неестественная поза, исказившая повадку, которая свойственна каждому зверю, небрежно отделанная пасть или клюв, неладно пригнанные друг к другу части каркаса… Все учитывается в стенах этого кабинета, хоть из-за войны и того, что творится в городе, трудно стало работать. И доставать новый, достойный внимания материал. Не остается ничего иного, как брать, что дают. Изворачиваться и придумывать на ходу.