И пошла быстрым шагом, и стала звать в сумерках, словно наседка – разбежавшихся цыплят. Она все ускоряла шаг, ходила все более широкими кругами, и молчание сгущалось вокруг ее голоса. Сначала она звала: «Свин! Поросенок!» Потом, чтобы выманить его лаской: «Поросеночек!» А потом эти слова вдруг показались ей очень грубыми, и она закричала: «Перкин, Перкин!» Но ответа не было, спустилась ночь, и огромная, серебряно-золотая, невидящая, сияющая луна поднялась над кустарником, отбрасывая то одни, то другие тени. И матери пришлось вернуться в дом, потому что ей предстояло кормить и укладывать многочисленных детей, а было уже поздно, и Перкин-Свин не откликался.
* * *
Он не вернулся и на следующий день, и мать возобновила поиски. Она искала, рассеянно делала работу по дому и снова принималась искать, день за днем, и голос ее звучал все более устало и печально. Она прочесывала широкими кругами проселочные дороги и поля, где Свин никогда не бывал. Она обыскала вдоль и поперек весь кустарник, в котором снова шла обычная жизнь и раздавались обычные звуки – шуршали птицы и мыши, хрустели под ногами раковины улиток. Но однажды, много времени спустя, мать заметила любимый камушек Свина, с дыркой; полускрытый под корнем, он словно светился белым светом… Она подняла камушек, и заплакала, и взглянула плачущим глазом через дырку.
Она бесцельно озиралась, ничего не ища, и вдруг увидела не то нору, не то туннель. Почему-то она решила, что нужно заглянуть туда через камушек, – должно быть, вспомнила о мелких, так раздражавших ее причудах Свина, которые теперь казались ей умилительными. И она увидела коричневый чертог и золотых, серебряных, коричневых человечков, которые деловито суетились, ткали и шили, полировали и варили, а одна компания сидела за столом, и среди них – Свин-Перкин, одетый в удобную куртку и лосины цвета ореха.
Мать хотела заговорить, но из горла вылетели только тихие рыдания.
Свин поднял голову. Что он увидел? Один огромный глаз в красных прожилках, до краев полнящийся соленой водой, окруженный длинными мокрыми волосинами, закрывающий выход из туннеля. Он уронил золотой кубок, из которого пил. Потом мать снова обрела голос и сама услышала, как говорит:
– Поросенок, Поросеночек мой, где же ты?
– Ты же видишь, – ответил он. – Я в гостях. У моих друзей, портунов. У меня теперь новое имя. Еще у меня есть работа, я выхожу наверх и присматриваю за всем, что растет, вместе с остальными…
Слезы туманили взор матери, и перед глазами все плыло и расходилось кругами. Она подумала, что он будто бы лишился возраста: он теперь ни мальчик, ни мужчина. Она сказала:
– Возвращайся домой.
Он ответил, что она велела ему не возвращаться.
– Ты же знаешь, что я на самом деле не это хотела сказать.
– Слова живут своей жизнью, – сказал король Гурон, приблизившись к подножию лестницы. – Иди домой, женщина. Пэкану тут хорошо.
Она пробормотала что-то про лопату – что придет и выкопает их, как муравьев.
Зал наполнился ужасным жужжанием, словно гнездо разозленных шершней. Король ответил:
– Ты ничего не добьешься. Он не вернется, а ты навлечешь несчастье на себя и на всю семью.
Она испугалась. Она сидела, как ком глины, глядя через дырку в камне.
– Иди домой, – сказал Пэкан. – Я здесь, я недалеко. Я приду тебя навестить. В один прекрасный день. Скоро.
– Обещаешь?
– О да, – сказал он, и взял свой кубок, и выпил все, что в нем осталось.
Мать осторожно положила камушек с дыркой в карман фартука, чтобы больше не слышать жужжания и смеха. Он обещал прийти, и притом скоро.
Она поскорей выбежала из кустов, увидела залитые солнцем окна дома, старшую дочь с самым младшим ребенком – они стояли в дверях и высматривали, не идет ли мать, – и вспомнила сказки о людях, которые отправились в гости к волшебному народцу и провели там семь лет, которые показались им за один день и одну ночь.
8
Они медленно ехали по Северному Даунсу, потом свернули на северо-восток по направлению к городку Рай и Ромнейскому болоту. Доббин с Филипом в двуколке, запряженной пони, то обгоняли обшарпанную повозку Серафиты и детей, то опять отставали. Они пересекли Нижний Уилд, обогнули восточное ответвление Даунса, проехали Бидденден и Тентерден, через Ширлейскую пустошь выехали на дорогу, отделявшую Ромнейское болото от Уоллендского, и двинулись в сторону Лидда и Дандженесса. Сперва они ехали по плодородной местности, меж полей, где паслись коровы и красовался цветущий хмель, по извилистым дорогам, над которыми нависал густой зеленый полог ветвей и выступали в ряд цепкие узловатые корни. Доббин пытался заговорить с Филипом, а тот рассеянно глазел по сторонам. Когда они добрались до болот, воздух стал другим – более прохладным, как показалось Филипу, соленым, не таким неподвижным. Путь пересекало множество маленьких каналов, проток и ручейков. Деревья, выросшие под упорным порывистым ветром, были малорослы и тянулись вбок. Филипу захотелось их нарисовать. Они были застывшими формами яростного движения. Какие-то твари свистели, стонали и квакали вокруг. Здесь не было сажи.
Они поехали на юг через Брензетт и Брукленд. Доббин, вопреки ожиданиям, не начал рассказывать про местные достопримечательности, но умолк и погрузился в раздумья. Он стал возиться с поводьями, и пони сердито встряхнулся. Они проехали по проселочной дороге, окаймленной высокими изгородями, с зеленой заросшей канавой, и свернули в ворота, на дорожку, ведущую к дому. За вязами стоял дом с елизаветинскими трубами. Повозка въехала во двор со службами, конюшнями, кучей навоза. До Филипа донесся запах огня. Он вытеснил запахи соленой воды и качаемых ветром трав. Дым был дровяной. Он тяжело висел в воздухе.
Доббин велел Филипу подержать пони, открыл задвижку на двери и вошел в помещение, которое снаружи выглядело как молочная или доильный сарай. Филип остался с пони. Из двери на другом конце двора вышел человек – коротенький, плотный, стремительный, он мотал головой, махал руками и кричал:
– Я же тебе ясно сказал: не смей возвращаться! Пошел вон! Убирайся!
Филип стоял. До Фладда дошло, что Филип – не Доббин.
– А ты чего стоишь? Поставь пони в стойло и проваливай. Куда пошел этот?
Филип не знал, где стойло. Он не двигался и молчал. Фладд проклял его на средневековом английском языке и ушел в ту же дверь, куда раньше вошел Доббин. Во двор въехала повозка. Герант слез на землю и занялся лошадьми. По-видимому, слуг, которые могли бы ему помочь, тут не было. Из молочной вышел Фладд, почти волоча за собой Доббина и продолжая ругаться. У Фладда была грива густых темных, стоящих почти вертикально волос, курчавая черная борода, мускулистые руки и плечи. Одет он был в халат заводского рабочего, плотные хлопковые брюки и рыбацкие сапоги. «Пошел, пошел», – повторял он, обращаясь к Доббину. Герант отвел упряжную лошадь в стойла и вернулся за пони, не сказав ни слова ни отцу, ни Филипу.
Имогена обратилась к отцу:
– Не сердись. Мы вернулись вовремя и поможем с обжигом. Мы все поможем.
– Нет, не поможете. Мы уже провели обжиг, мы с Уолли, пока вы там веселились. Полная катастрофа. Полнейшая.
– Почему же ты нас не подождал? – спросила Имогена.
Отец кратко объяснил, что хотел сам провести обжиг, в отсутствие навлекающего несчастье Доббина. Но Уолли задремал среди ночи, и огню не хватило дров, и погибла не только вся партия посуды, но и сама печь для обжига. И еще черт принес возчика с телегой глины, и пришлось ему заплатить.
Серафита, статная и мрачная, встала посреди двора и спросила, есть ли в доме какая-нибудь еда. Фладд сказал, что нет, – у него не было ни времени, ни желания ездить в Лидд, а Уолли нужен был в мастерской, а деньги понадобились, чтобы заплатить за глину, а он понятия не имел, когда они соизволят вернуться обратно. Она могла бы и сама сообразить.