Повстречаться и воскресить в памяти минувшее, посудачить о безносой седым бойцам выпало за толстовским никогда не остывающим супом, в том доме, где хранилась их общая святыня — долгоруковский ратный сюртук с характерными бурыми пятнами. Сама судьба, изощрённая сочинительница романа жизни и устроительница его композиции, верно, решила побаловать довершающего свой век отставного полковника этим свиданием, светлым и грустным, во многом итоговым.
Когда же трогательная сходка инвалидов в символическом антураже состоялась, ещё один жизненный сюжет закруглился — и, как следствие, того сугубо земного, что удерживало здесьАмериканца, заметно поубавилось.
«Старею, болен, глуп и сам себе несносен», — признавался граф Фёдор Иванович Толстой [952] . Это, однако, не помешало Американцу совершить в ту пору ряд молодецких подвигов и даже очутиться «под уголовным судом» [953] . Причём судебное разбирательство по делу отставного полковника власти, возможно, так и не довели до какого бы то ни было формального окончания.
Начнём с достаточно заурядной «толстовской дикости».
В июне 1844 года граф отправился с семейством на модные тогда Ревельские воды. Там компанию Толстым составили графиня Е. П. Ростопчина и чета Вяземских [954] . Вера Фёдоровна и Пётр Андреевич отбыли с курорта раньше графа, в начале августа, и, как выразился позже Американец, с собою «увезли всю радость ревельской жизни». Граф Фёдор Иванович, проводив друзей, стал избегать общества отдыхающих, обходил стороной «Залон» (местный клуб), погрузился «в грустное какое-то одурение», с которым вдобавок «переплелась тоска по отчизне» [955] .
Развлёк себя Фёдор Толстой единственно тем, что однажды заехал в рожу не угодившему ему «пруссаку буфетчику Андерсену». В письме князю П. А. Вяземскому от 23 августа 1844 года наш герой отчитался о свершённой им казни басурмана в изысканных выражениях:
«Залон так мне опостылел, что и сам буфет потерял свою привлекательность; хотя верхняя небритая губа буфетчика имела свою прелесть. Наблюдатель может и по сей день видеть на оной глубоко уязвлённой губе резкой отпечаток патриархального духа Русского человека» [956] .
Выходка Американца не имела для него никаких последствий, чего нельзя сказать об ином эпизоде с его столь же активным участием.
Та, другая история началась задолго до «губы буфетчика» и продолжилась после ревельского инцидента — словом, она растянулась на годы.
Первая стадия толстовского уголовного дела совпала с приездом в Москву В. А. Жуковского, который 10 февраля 1841 года зафиксировал в дневнике: «У меня утром граф Толстой. Его новая история. Вероятно, опять попался. Как ни казни рука Провидения, а всё натуры не переделаешь. Того и гляди, что воротится на старое» [957] .
В распоряжении биографа ныне есть три версии случившегося — это рассказы А. И. Герцена в «Былом и думах» (часть вторая, глава XIV), актёра А. А. Стаховича в «Клочках воспоминаний» и самого графа Фёдора Ивановича.
По Искандеру, лично знавшему Фёдора Толстого, «проделка» Американца, которая «чуть было снова не свела его в Сибирь», заключалась в следующем: «Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у себя в доме, связал по рукам и ногам и вырвал у него зуб. Мещанин подал просьбу».
Некоторые детали диковинного происшествия попробовал уточнить А. А. Стахович: «После смерти страстно им любимой дочери, умной, образованной, полной талантов девушки, Т<олстой> в её память начал строить у себя в имении больницу, или богадельню, для крестьян. Подрядчик выстроил очень дурно. Вулкан забушевал, Американец по-своему распорядился с мошенником подрядчиком, он приказал вырвать у него все зубы…» [958]
Отметим, что служитель Мельпомены не стал (в отличие от А. И. Герцена) делать из пострадавшего непорочного агнца. Стоит также подчеркнуть: ладно бы мещанин обманул графа в мелочах, — нет, он осквернил память графини Сарры Толстой. В понимании её родителя более тяжкого преступления быть просто не могло.
Из поданной Ф. И. Толстым в мае 1845 года записки на имя начальника III Отделения графа А. Ф. Орлова (она известна нам в копии [959] ) проясняется, что помянутого московского мещанина звали Петром Ивановичем Игнатьевым. По мнению нашего героя, этого типа следовало публично наказать на городской площади. О том, какой карой он, Толстой, своевольно (действуя по принципу: «государство — это я») заменил законную торговую казнь, Американец в документе благоразумно умолчал. Хочется всё-таки надеяться, что неистовый граф удовлетворился удалением одногомещанского зуба [960] .
Щербатый Игнатьев ответил, чем мог: он подал прошение на высочайшее имя, в котором обвинил «отставного Полковника Графа Толстого в истязании, увечье, неплатеже следуемого ему жалованья, даже в грабеже его имущества, в вещах и деньгах состоящего».
И 3 февраля 1841 года из Петербурга в Москву было послано повеление «произвести строжайшее следствие».
В записке, адресованной А. Ф. Орлову, Американец дал своеобразную оценку принятому в Северной столице решению: «Государь, увлекшись чувством известной строгой Его справедливости, поставил в уровень Полковника Графа Толстого, который некогда служил не без чести Царю и отечеству, проливал за них кровь свою, с мещанином, который по делам своим должен бы был давно пролить свою кровь на торговой площади» [961] .
Повеление императора Николая Павловича доставили в Первопрестольную, с грозной бумагой ознакомили Американца, а тот в свою очередь рассказал о нависшей над ним беде близкому ко Двору В. А. Жуковскому. Их беседа состоялась, как видно из приведённой выше дневниковой записи поэта, утром 10 февраля 1841 года. Очевидно, пребывавший в «тревоге» [962] Фёдор Иванович обратился к нему с просьбой о заступничестве, и добрейший Василий Андреевич, вволю пожурив старинного приятеля за очередное рукоприкладство, пообещал оказать графу посильную помощь.
Пообещав, В. А. Жуковский тут же исполнил сулёное. Спустя три дня, 13 февраля, он нанёс визит московскому гражданскому губернатору Ивану Григорьевичу Сенявину и по-свойски обсудил с ним толстовские коллизии. Губернатор не держал зла на графа Фёдора Ивановича и «дал добрую надежду» поэту. Тот, окрылённый, поспешил «с доброю вестью» к Толстому и с порога обрадовал старого шалуна. «День удачный», — отметил В. А. Жуковский в дневнике [963] .
«Толстой задарил полицейских, задарил суд, и мещанина посадили в острог за ложный извет». Так, одной фразой, охарактеризовал А. И. Герцен следующую стадию толстовского дела. В чём-то Искандер был отдалённо прав: действительно, Американец, как мы теперь знаем, заручился поддержкой влиятельных лиц. Однако автор «Былого и дум» весьма существенно исказил ход расследования.
Оказывается, Петра Игнатьева упекли «в острог» отнюдь не в 1841 году и вовсе не за «извет» на графа Фёдора Толстого, как уверял читателей А. И. Герцен. И по срокам, и по части процедуры всё обстояло иначе.
В 1841 году мещанин «от следствия уклонился»; попросту говоря, он, почуяв недоброе, пустился в бега. В отсутствие истца разбирательство, которому российский император дал «законное направление», приостановилось. А уже готовый (при поддержке сильных заступников) оправдаться Американец оказался в двойственном положении: выдвинутые против него обвинения не были ни доказаны, ни опровергнуты.