По московским рынкам граф Фёдор Иванович шествовал сиятельным гоголем: он был всеми почитаемым завсегдатаем.
Иногда весёлым приятелям удавалось потрафить гастрономическим увлечениям нашего героя. Так, А. И. Тургенев однажды отправил из Парижа в Россию ценный подарок для Американца. «Посылаю <…> графу Фёдору Толстому — карту обедов и завтраков за два и за полтора франка, то есть менее двух рублей с персоны», — писал Александр Иванович князю П. А. Вяземскому 29 октября (10 ноября) 1825 года. И добавил: «Suum cuique!» [621] [622]
А Денис Васильевич Давыдов, очутившись в своём имении, и вовсе постарался превзойти художества друга. В одном из писем тридцатых годов он (видимо, с сатанинской усмешкой) дразнил московского гурмана и его желудок: «Я здесь как сыр в масле <…>. Другого завтрака нет, другого жаркова нет, как дупеля, облитые жиром и до того, что я их уж и мариную, и сушу, и чёрт знает, что с ними делаю! Потом свежие осетры и стерляди, потом ужасные величиной и жиром перепёлки, которых сам травлю ястребами до двадцати в один час на каждого ястреба» [623] .
Читая такие лирические строки, Американец мог и застонать от зависти.
Стартовав с устриц, ими же и завершим.
Отвечая князю П. А. Вяземскому, наш герой писал 7 июня 1830 года из сельца Глебова в Петербург: «Тебя устрицы забрали за живое, мой любезной. Ты выражаешься на их счёт с восторгом, живописно, — это меня радует. Я уверен, я постигаю, что ты их кушаешь не прозаиком, ты, верно, и тут наслаждаешься умственно, — ты роскошествуешь. Это всё похоже на щастье, это нас молодит. У нас же нет устриц ни в самой Москве, — в окрестностях и не бывало» [624] .
В отсутствие свежих устриц граф Фёдор Иванович, деревенский «неуч русак» [625], явно хандрил и чувствовал приближение старости.
Пиршества и «пьяноление»
Раблезианские обеды в доме Американца сопровождались, как мы уже знаем, нешуточными возлияниями. Этому аспекту жизни нашего героя, с гордостью именовавшего себя «старым пьяницей» [626] , тоже д о лжно уделить сугубое внимание.
Скажем с порога: собрания у графа Фёдора опрометчиво относить к заурядным попойкам. Тут не привечались и не задерживались люди, главной и единственной целью которых было побыстрее и поосновательнее напиться.
Касательно сей материи весьма точно выразился участник толстовских кутежей, «душа весёлых бесед» [627] , князь П. А. Вяземский в стихотворении «Устав столовой (Подражание Панару)» (1817):
Мне жалок пьяница-хвастун,
Который пьёт не для забавы:
Какой он чести ждёт, шалун?
Одно бесславье пить из славы.
На ум и взоры ляжет тьма,
Когда напьёшься без оглядки, —
Вино пусть нам придаст ума,
А не мутит его остатки.
«Отец мой был человек замечательного ума, имел дар слова, особенно после бутылки выпитого вина», — свидетельствовала П. Ф. Перфильева в хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» [628] . В данной фразе Прасковья Фёдоровна ненароком зафиксировала именно ту — подчеркнём, довольно продолжительную — стадию пира, которая и отличала толстовские фирменные посиделки от обыкновенных трактирных сцен, офицерских или помещичьих вакханалий.
В «Уставе столовой» сей фазис гульбы в доме Американца представлен П. А. Вяземским в виде интеллектуальной демокритической игры, ведущейся присутствующими со смехом, однако по незыблемым правилам. А неусыпный контроль над соблюдением таковых правил («устава») осуществлял хозяин, граф Фёдор Иванович Толстой — распорядитель обеда и «верховный жрец» почтенного бога пиршеств:
Порядок есть душа всего!
Бог пиршеств по уставу правит;
Толстой, верховный жрец его,
На путь нас истинный наставит:
Гостеприимство — без чинов.
Разнообразность — в разговорах,
В рассказах — бережливость слов,
Холоднокровье — в жарких спорах.
Без умничанья — простота,
Весёлость — дух свободы трезвой,
Без едкой желчи — острота,
Без шутовства — соль шутки резвой
[629] .
Годом ранее князя П. А. Вяземского те же темы развивал в послании к Американцу В. Л. Пушкин, который заодно поведал, что в арбатском доме упражнялись в любомудрии и бесновались самые известные московские литераторы разных возрастов:
Почтенный Лафонтен, наш образец, учитель
[630],
Любезный Вяземский, достойный Феба сын,
И Пушкин, балагур, стихов моих хулитель
[631]—
Которому Вольтер лишь нравится один,
И пола женского усердный почитатель,
Приятный и в стихах и в прозе наш писатель,
Князь Шаликов, с тобой все будут пировать:
Как мне не горевать?
Вы будете, друзья, и пить и забавляться,
И спорить и смеяться…
[632] Как спорили и над чем хохотали гости и Американец («щастливые смертные» [633] ), мы, увы, не знаем. Тут приходится сожалеть, что не оказалось среди именитых толстовских гостей И. П. Липранди: уж он бы описал эти карнавалы во всех мельчайших подробностях. Однако Иван Петрович, некогда поверивший слухам о кончине графа Фёдора, поневоле стал забывать старого боевого товарища. «В 1822 году, будучи довольно долго в Москве, — сокрушался впоследствии И. П. Липранди, — <я> не вздумал и спросить о нём от многих сослуживцев москвичей» [634] .
За глубокомысленными дискуссиями, шутками, рассказами, стихами и песнями действующие лица, исправно возглашавшие тосты и сдвигавшие полные стаканы («стакан, да неполной» наш герой фактически приравнивал к оскорблению [635] ), постепенно хмелели. Или напивались, по образному выражению П. А. Вяземского, «до сердца» [636] .
А между тем в залу доставлялись с кухни новые образчики кулинарного эпоса, звучали следующие замысловатые здравицы, дырявили потолок очередные пробки…
И на умы и взоры пирующих ложилась тьма, неумолимо сгущавшаяся.
Затем начинались молодецкие выходки и откровенные безобразия, порождения (снова цитируем Ф. И. Толстого) «патриархального духа Русского человека», который имеет, как и прочие «предметы нравственного и физического мира, свою красивую и дурную сторону» [637] . (Об этом древнем духе «Устав столовой», разумеется, умалчивает.)