– Пешком вы дойдете в два раза быстрее. К тому же ходьба ничего не стоит.
– А джип?
– Через реку на нем не перебраться.
– Можно построить плот.
– Да, за два дня.
– Так как же мы переберемся через реку?
– Переплывете.
– Почему бы нам не отправиться на каноэ?
К этому времени вокруг нас собралась вся деревня; оглядываясь, я видел больше беззубых ртов, чем за всю предыдущую жизнь, и все эти люди откровенно наслаждались нашим невежеством.
– Если хочешь, дед, можешь добираться на каноэ, но к чему впустую тратить силы, если можно просто переплыть?
У нас было такое чувство, что это, возможно, такая местная шутка, что сразу же за дюнами обнаружится современная скоростная трасса, по которой мчатся автобусы, снабженные кондиционерами, или монорельсовая дорога швейцарского производства, где на каждом сиденье лежит бесплатная шоколадка. Но идея пройти пешком двадцать миль по пустынному побережью пришлась нам по вкусу, и, сопровождаемые взглядами всей деревни, мы вступили в реку, а фрукты и бутылки с водой, уложенные в пластиковые сетки, поплыли рядом с нами.
Когда мы вышли из воды, одежда наша была мокрой и липла к телу, а сердца бешено колотились. Пройдя несколько минут вдоль кромки грохочущего прибоя, мы оказались одни в местности, где на протяжении остатка дня не встретили ни души и не увидели ни единого творения рук человеческих.
Ничто нам не препятствовало и никто не мог нас услышать, так что мы стали петь. У меня даже и сейчас сильный голос, но если кто-то из нас поет как надо, так это Марлиз. Еще с детства меня прельщало плавание в одежде, нравилось иметь возможность пересечь реку или озеро и продолжить движение сразу же по выходе из воды. Я люблю чувствовать на себе мокрую рубашку в жаркий и ветреный день, нравится, как поскрипывают от солнца и соли мои шорты цвета хаки, жесткие, как накрахмаленная армейская форма.
Когда в 1943 году мой самолет упал в Средиземное море, до берега мне пришлось проплыть по меньшей мере миль десять, и здесь, где не было зеркал, в которых я мог бы себя увидеть, сердце мое радовалось яркому солнцу и я чувствовал почти такую же свободу, такое же торжество, как тогда.
Различие состояло в том, что ныне я был стар и размышления о смерти, которой я когда-то избежал, начали окрашиваться в романтические тона. К тому же со мной была Марлиз, которая в свои сорок два находилась на пике формы. Она была просто великолепна. Никогда не забуду, как она шла, босая, растрепанная, исполненная совершенства. Никогда не забуду полосок соли, извивавшихся у нее на спине и выбеливавших ее плечи. Не забуду движений, сопровождавших каждый ее шаг в те чудесные часы. Это был танец. Когда ветер переменился и стал задувать ей волосы на лицо, она обвязала их толстым шнурком, таким же красным, как ее губы, и я подумал, что в свое время поступил правильно. Останься я работать в фирме, добейся там какого угодно почтения от других, не было бы у меня и сотой доли того, чем обладаю здесь, – не было бы ни чистого морского воздуха, врывающегося в легкие так, словно я в нем тону, ни этого полдня, яркого и горячего, как лампа.
Достигнув реки, по ту сторону которой побережье простиралось до горизонта, мы свернули в сторону и милю или две прошли среди полей, где было так тихо, что океан продолжал петь у нас в ушах и долгое время после того, как мы стали недосягаемы для его шума.
Священника мы нашли в деревянной пристройке к церкви. Он пил кофе и читал Библию. Я схватился за живот, повернулся, как на оси, и устремился к выходу.
Он сразу же встал, полагая, что я явился к нему для соборования, но Марлиз отвела его в сторонку и стала что-то шептать. Потом дала ему одну из мятных пастилок, которые носит с собою, чтобы… ну, думаю, это вы уже и сами поняли. Я слышал лишь начало ее монолога, потому что всегда отключаюсь после слов: «Прости, но у мужа моего не все дома».
Это меня убивает, особенно в свете того факта, что я прав, а они не правы. И я отнюдь не чокнутый. Вот Екатерина Великая, которая походила на Ингрид Бергман не более, чем я, и больше смахивала на Эдварда Эверетта Гортона, имела обыкновение самолично готовить себе кофе, поднимаясь ни свет ни заря. Излюбленный ее рецепт требовал одного фунта молотого кофе на четыре чашки воды. Известно, что она была крайне неуравновешенной особой, и теперь вы понимаете почему.
Я сразу же догадался, что священник этот никакой не отец моей жены. Он был мелким, а она – величавой. Он был значительно смуглее ее, хотя, в отличие от него, она много времени провела на солнце. У него были глубоко посаженные глаза, а брови походили на гусениц, в то время как у нее глаза широкие, едва ли не восточные, а брови поднимаются над ними высокими и нежно изогнутыми дугами, подобными ветвям одинокой ивы.
Из-за тех дипломатических усилий, которые ей пришлось предпринять, чтобы он вылил свой кофе в раковину, она на какое-то время отвлеклась от вопроса, ради которого мы и приехали. Однако, когда я вернулся и мы втроем стояли в прохладной тени передней комнаты его домика при церкви, вопрос возник сам собой. Причиной, видимо, было то, что она всегда стремилась исполнять намеченное заранее, чего бы это ни стоило.
– Отец! – вскричала она, опускаясь на колени и заливаясь слезами.
– Да, дитя мое, – отвечал он с сочувствием, но несколько озадаченно.
– Ты мне отец? – спросила она.
– Да, конечно.
– В буквальном смысле?
– Почему ты спрашиваешь?
– Всякие толки ходили об одном священнике.
– Где это ходили толки? – с возмущением спросил он.
– В Рио.
– Рио! Никогда не был в Рио. И кто же о нем толкует?
– Моя мать.
– Я не знаю твоей матери, я никогда не нарушал обета, ни разу, а если бы нарушил, то маловероятно, чтобы дитя от такого союза походило на тебя.
– На такую каланчу? – спросил я, что было жестоко, но запах кофе всегда меня ожесточает.
Марлиз ударила меня, и я повалился на пол. Она очень болезненно воспринимает упоминания об ее росте.
Тогда и последовал первый намек на Фунио, потому что ни с того ни с сего Марлиз провозгласила:
– Я – беременная каланча.
Констанция была чересчур занята, чтобы обзавестись ребенком, а Марлиз помнила свое тяжелое детство и не могла перенести мысли о том, что у ее младенца будут такие же воспоминания. Я смирился с тем, что умру, не оставив наследника.
Теперь же передо мной, скрюченным на прохладном каменном полу, открылась иная перспектива. Думаю, на мгновение я ощутил присутствие чего-то невыразимого, что открывается будущему отцу. Мне приходилось слышать, что невозможно почувствовать присутствие Бога более отчетливо, нежели в это мгновение.
Священник смутился, но повел себя естественно. Он поздравил меня и начал было возносить молитву, пока Марлиз не завопила:
– Нет, нет, нет, не от него!
Во второй раз за несколько секунд у меня перехватило дыхание. Коротышка-священник, наверное, каждый день имел дело с внебрачными детьми, но мне никогда не доводилось с ними сталкиваться, во всяком случае, не тем болезненным образом, когда вы узнаете, что ваша молодая и красивая супруга понесла от другого мужчины.
Марлиз тоже была безутешна. Священник опустился на колени и попытался нас успокоить.
– Вы, должно быть, приехали издалека, – сказал он в изумлении. – Мы не часто видим здесь столичных жителей. Послушайте, как насчет жареных бананов? Хотите?
Вот таким образом я познакомился с предстоящим появлением Фунио, но отнюдь не с самим Фунио, поскольку не знал, кем окажется ребенок – мальчиком или девочкой. Спустя какое-то время я оцепенел до полного онемения и сидел в темноте, жуя бананы, которых терпеть не могу, и удивляясь, почему это я не испытываю горя.
Будь я помоложе, я мог бы разнести всю эту деревушку, потому что уже с десятилетнего возраста никогда не знал удержу. Как-то раз на Бруклинских холмах я вдребезги разбил ослиную тележку, оставив ослика невредимым. Это случилось после того, как я заглянул в окно кирпичного дома на Джоралимон-стрит и увидел там школьников – мальчика и девочку, лет шести и восьми соответственно, сидевших за кухонным столом. На обоих была школьная форма, рядом стояли ранцы, белокурые волосы девочки были заплетены в косички. Я не мог поверить своим глазам. Они читали газеты и пили кофе из огромных кружек. Ничто на свете не злит меня больше, чем плохое обращение с детьми, и увидеть, как систематически подтачивается невинность, было свыше моих сил. Я набросился бы на их родителей, но помешали два обстоятельства: во-первых, дети ничего бы не поняли, во-вторых, окна были забраны прочными металлическими прутьями, которые, хотя после этого у меня целую неделю болели все мышцы, я так и не смог раздвинуть.