Хотя директор лечебницы размерами своими был не больше сенбернара, вокруг него распространялась аура власти и беспрекословного подчинения. Я сразу же настроился по отношению к нему покровительственно, но к этому чувству примешивалось и благоговение, потому что я думал не только о том, что он давным-давно окончил среднюю школу – в которую я еще не поступал, да и никогда не поступлю – и, разумеется, колледж, а затем и медицинский институт, но и о разнообразных уровнях медицинского образования, дающих человеку возможность руководить каким-нибудь лечебным заведением до скончания жизни. Мне показалось, что у швейцарских врачей сильна склонность к строгим ученым занятиям, интеллект более развит, а чувство скромности обостреннее, чем у их безупречно вышколенных американских собратьев.
Я сел напротив него, с трудом отрывая взгляд от снежных от логов Юнгфрау, посылающих солнечные блики в узкие окна его кабинета и прямо мне в глаза.
– Американец? – спросил он с датским, как выяснилось позже, акцентом.
Я кивнул.
– Тогда первым делом я должен сказать, что ничего от тебя не жду и не требую.
– Ничего? – переспросил я.
– Только усердной работы: подъем в пять и – в поле. Американцы, как я убедился на собственном опыте, всегда испытывают потребность всех изумлять. Возможно, из-за того, что Новый Свет не так устал, как Старый.
– А как насчет психологических опытов? – спросил я.
– Каких опытов?
– Ну там смирительные рубашки, электрошок, собеседования.
– Мы вещами такого рода не занимаемся.
– Не занимаетесь?
– Нет, ни в коей мере. Десять лет всего этого не стоят и месяца уборки сена.
– Так что, ваше заведение – трудовой лагерь? У нас есть одно такое местечко, на самом краю Лонг-Айленда. Называется «санаторий Баттеруорта». Пациенты поступают туда грецкими орехами, выходят кокосами, а помирают фисташками.
– Прошу прощения? – сказал он, не в состоянии понять моего школьного жаргона; не уверен, что я и сам его понимал. – Нет, у нас не трудовой лагерь, – продолжил он. – Здесь работают только пять дней в неделю. А в выходные, если угодно, можно предаваться депрессии, отчаянию или сну. Цель не в том, чтобы беспрерывно крутить все тарелки, но в том, чтобы позволять им время от времени падать на землю.
– А кофе здесь есть?
– Нет. Ни кофе, ни чая, ни алкоголя, ни табака. Никаких наркотиков. Никакой избыточно жирной или сладкой пищи. Никаких автомобилей. Никакого шоколада. Нет здесь ни электричества, ни радио, ни телефонов, ни телеграфа, ни журналов, ни газет.
– И кофе нет? – переспросил я, не веря своим ушам.
– Кофе – изобретение дьявола, – сказал он. – Я – врач, и я знаю, о чем говорю. То обстоятельство, что люди пьют эту гадость, является одной из мировых трагедий, жалости достойной, буффонадой самоуничтожения.
Я был поражен и, разумеется, обрадован. Он продолжал:
– Тщательное исследование его химических компонентов показывает, почему это происходит. Ты изучал органическую химию?
– Не знаю, что это такое. Я толком еще не учился.
– Ладно, независимо от твоих успехов в учебе ты сможешь понять, что кофе, будучи более минуты помещенным в жидкость, температура которой составляет девяносто пять градусов по шкале Цельсия или выше, спускает с привязи такие вещества, как парасоцинат триокситана метила, локсифенилметасолицит, оксипальматовый хлорид дендрабуцефала, токситол моксибобула-три и бензиновые эфиры ноквитола-сокситана. Исследования показывают, что любой из деионизированнык локсифенилов в присутствии насыщенного окситана является в высшей степени канцерогенным веществом. Даже минимальная доза сульфурогидрогелоэксипонов почти неизбежно вызывает сердечную атоматоксию и прогрессирующую почечную палагромию.
– Издеваетесь? – спросил я.
– Слегка, – ответил он, – но кофе у нас здесь действительно нет. Я терпеть не могу кофе. И – целиком и полностью понимаю, что заставило тебя сделать то, что ты сделал. Не буду даже и пытаться избавить тебя от твоего отвращения к этому напитку. Тебе не стоит жить в этом мире. Ведь что обычно говорят, пытаясь выбить правду из души человека? Тебе, мол, надо жить в этом мире. Ну так вот, тебе – не надо. Можешь жить себе вот в таком месте, как это, можешь жить один, на лоне природы, можешь забраться на такую высоту, где никто не посмеет приготовить или выпить чашку кофе в твоем присутствии, можешь покончить с собой или можешь просто лечь и крепко заснуть… Несомненно одно. Тебе просто не надо подстраиваться к этим грязным, отталкивающим наркотическим зернам, выпестовавшим популяцию рабов, которые распространились по всем уголкам земного шара. Во всяком случае, на протяжении ближайших четырех лет. Для тебя это будут годы передышки. Будешь вспоминать о них как о времени свободы, ответственности, тяжкого труда, любви и откровения.
– Вы хотите сказать, что в школу я ходить не буду?
– Образование твое будет препоручено Господу, твоей собственной любознательности и отцу Бромеусу.
– А это кто?
– Он ухаживает за нашими коровами и занимается с пациентами.
– Чем занимается?
– Большинство наших пациентов – взрослые. Мы не можем себе позволить заниматься с подростками всеми академическими предметами, которые им требуются, но кантональный закон требует время от времени экзаменовать вас по французскому, немецкому и итальянскому, по истории, физике, математике, химии, ботанике, истории разрушительного действия кофе и другим вещам.
– И как же вы намерены это делать, – перебил его я, – без системы образования? Я не знаю этих языков. И с математикой у меня нелады. Как можно изучать химию без лаборатории?
– Не беспокойся. Мы разработали свою собственную систему, и работает она превосходно. Я сам ее придумал, после того как в десятом году побывал в Штатах и сходил на бейсбольный матч. Те, кого вы называете подающими, разминались перед матчем на боковых линиях. Ну и вот, будучи человеком науки, я перегнулся через ограждение и спросил, всегда ли они тренируются с мячом одного и того же размера. Оказалось, что так оно и есть, по крайней мере, они сказали, что это так. Почему? – спрашиваю. А почему нет? – спрашивают в ответ они. Тогда я им объяснил, что с точки зрения физики и физиологии совершенно очевидно, что они добились бы огромного роста своего мастерства, если бы тренировались с мячами различных размеров – начиная от мячика величиной с горошину и кончая футбольным мячом. Возникающие при этом трудности и неудобства превратят их в настоящих чемпионов, когда дело дойдет до мяча, удобно ложащегося в ладонь и имеющего идеальный вес и плотность, необходимые для качественного броска. Не знаю, взяли они на вооружение такую систему или нет, но мы, как ты увидишь, ее придерживаемся. Между прочим, ты на каком-нибудь музыкальном инструменте играешь?
– Нет.
– А она играет.
– Кто – она? – спросил я.
– Она оказалась здесь из-за своего отвращения к кузнечикам.
– А разве в полях кузнечиков нет?
– Только не на такой высоте.
– Откуда же она, если так ненавидит кузнечиков?
– Из Парижа. У них там, в Париже, кузнечиков пруд пруди.
– Что-то я ни одного не видел.
– А ты долго там был?
– Два дня.
– Два дня – не срок. Но все равно, инвазия начинается только в конце мая – начале июня. Мисс Маевска жила там круглый год и каждый раз в начале лета страдала от жестокого эмоционального расстройства.
– Зачем вы мне об этом рассказываете?
– Здесь все об этом знают. В августе ее семья имела обыкновение ездить на юг Франции, и, когда ей было четырнадцать, там случилось нашествие саранчи, из-за чего она здесь и оказалась. Весь Прованс кишел этой чумой, и это было свыше ее сил.
– Она француженка? Что это за имя – Маевска?
– Она польская еврейка, но она, да, француженка, хотя если прислушаться к ее речи повнимательнее, то можно обнаружить незначительный акцент.
– Понимаю.
– Думаю, пока еще нет.
Хоть я и продолжал неустанно практиковаться во время Второй мировой войны, но именно в Шато-Парфилаже меня научили (и это очень тесно ассоциируется с годами моего свободного заточения там) кочевническому применению одеяла. Марлиз почти и не знает, что такое одеяло, но там, вверху, где воздух разрежен, а снежная буря в любое мгновение готова наступить на пятки сверкающему летнему солнцу, носить одеяло просто необходимо.