Волосы зашевелились у меня на голове, как здесь говорят, когда Унумганг еще и начал прикуривать сигарету — а машина скользила через отвесно ниспадающий лужок. Надеяться больше было не на что, разве только на Бога. Я вспомнила любимую молитву «Who ever is in charge of this air. be kind!», [10]которую обычно произношу в самолете. На основании того, что я пока цела и невредима, можно заключить: английский язык понимает Бог любой национальности и на любой широте земного шара. Перефразировав молитву сообразно ситуации, я забормотала вполголоса:
— Who ever is in charge of this road, help the professor! [11]
Глуховатый Унумганг — похоже, после Америки английский ему, как и интернациональному Богу, привычнее, чем родной, — расслышал мой речитатив, слегка наклонился ко мне и ухмыльнулся прямо-таки дьявольски:
— Госпожа моя, уж не испугались ли вы?
А неслись мы на предельной скорости по самому крутому участку дороги вниз, к Грундлзее.
— Стой! — не своим голосом завопила я.
И непонятно откуда возникший справа велосипедист успел-таки в последний момент, увернувшись, просвистеть мимо нас.
— Чуть не убил! — возмутился профессор. — Вот сейчас догоню и спихну с дороги, что он ответит?!
Позабыв об интернациональном Боге (а постмодернистские концепции причинно-следственной связи отпали сами собой), я обратилась к Боженьке моего детства, которое прошло в монастырской школе:
— Дорогой Господь! Помоги нам вживе и здравии прибыть в Гесль!
— Ну-ну! — удивился Унумганг. — Никогда бы не подумал, что вы так впечатлительны. Вы исколесили вдоль и поперек дикий Курдистан, а теперь ловко управляетесь с местным населением. Неужели испугались какого-то допотопного велосипедиста? Всего лишь слабый намек на рыцарский поединок. Зачем беспокоить Громовержца, у него и без вас дел по горло!
Я вжалась в кресло: предстояло проехать пару километров по берегу Грундлзее.
— Я почти не спала сегодня ночью. Со всеми этими копиями и прочим… — призналась я в свое оправдание и попала впросак.
— Я вовсе не хочу знать — то есть, конечно, хочу, — что вы подразумеваете под словами «и прочим». К счастью, у меня богатое воображение…
— Вы ошибаетесь! — оборвала я профессора, чтобы не дать его воображению слишком разыграться. Потом добавила тихо: — К сожалению!
Фён напрочь сдул облака и успокоился, превратившись в легкий послеполуденный бриз — идеальная погода для прогулки.
Ступив на твердую землю, я испытала чувство неподдельного облегчения и на радостях несколько раз присела и потянулась, словно меня везли не в комфортабельном «ауди», а в почтовой коробке.
Мы углубились в лес, прошли вдоль ручья, потом по притоку Траун до мельницы. Вода с тихим журчанием скатывалась с порога, а в естественном каменном резервуаре было почти сухо. Весной тут все обстоит иначе: поток стремительно падает, разбиваясь вдребезги о гладь озерца, взметая мелкие-мелкие брызги, отчего над водой стоит белесая дымка, словно отпрыск утреннего тумана захотел поселиться в этом заколдованном месте.
С узкого мостика, срубленного на совесть, взгляду открылось ущелье, вниз по которому и сбегала речка. На пологом месте река разливалась, и посреди заводи торчал, как островок, большой камень, поросший буйным разнотравьем.
Унумганг — отменный ходок, он покорил крутой подъем без единой остановки. Прежде чем начать спуск, мы остановились, как обычно, на вершине, отдышались и почтили память девятнадцати подневольных лесорубов, погибших в муках на этом самом месте под лавиной в конце XVIII века.
Луга опять покрылись молодой травкой: на редкость теплой выдалась осень. Однако они не могли соперничать ни с заливными лугами, где встречаются цветы самых ярких оттенков, ни с отавными угодьями, покрытыми зонтиками купыря и белой пеной сердечника, словно невесомым кружевом. Трава была обильной и по краям дороги на осыпях цвели экземпляры, заставившие мое сердце забиться сильнее.
— Вы заметили горечавку? А аконит? А коровяк вон там наверху? — не могла не поделиться я с Унумгангом своими наблюдениями.
Он отвечал покорно и сдержанно: «О да!», «Конечно!», «Давно!».
Большую часть жизни профессор тренируется в произношении этих слов: его супруга, как и я, — натуралистка. Долгие годы меня терзает подозрение, что, пребывая в одиночестве, Унумганг не обращает внимания на растительный мир и уж тем более не имеет понятия, что как называется. Он просто прячется под шапкой «О да — конечно — давно» и думает о своем. Дребезжащий звук вывел его из задумчивости.
Звенел колокольчик на шее у теленка в загоне для скота. Малыш стоял, расставив ножки, помахивая мечеными ушками, под небольшим шиферным навесом и с тем же беспокойством глядел на нас, с каким мы — на него.
Встретить травоядное на зеленом лугу, поросшем кое-где мелкими деревцами, — отнюдь не событие. Удивительным показалось нам то, что на огромном огороженном плато, которое мы пересекали, переходя из загона в загон, был лишь один теленок, он испуганно жался к забору, словно хотел спрятаться. Колокольчик предательски звенел на тревожной прерывистой ноте.
— Избежал бойни, — решил Унумганг, отводя створку бревенчатых ворот.
— Оставлен на развод, — предположила я.
— Вы полагаете, это бычок?
Я кивнула, благо заметила кое-что.
Унумганг аккуратно закрыл ворота, и мы пустились вверх по тропинке мимо пещеры. Свод пещеры, казалось, давил на затылок, гигантский изогнутый корень, вымытый из выступа скалы весенними потоками, угрожал обрушиться в любую секунду, хотя уже много лет успешно держался на самом краю обрыва. За что, непонятно.
Мы выбрались в лес. Вокруг было полно скульптур, созданных природой и временем из осколков скальных пород, пней умерших деревьев, бурелома. Одни стволы зеленели под мхом, другие белели, как кости великанов.
Чем филиграннее форма, тем ближе распад. Возжелай заядлый турист в прямом смысле прикоснуться здесь к природе, объект его вожделений распадется в прах. А из праха поднимется новая флора, и пройдут годы и годы, пока она уподобится той, что ее породила, и процесс повторится.
В детстве я подолгу пропадала в этом лесу, я давала имена странным скульптурам, представляла: вот утес, за который улетела стрела принца Лхмета, вот длиннобородый гном из сказки «Беляночка и Розочка», вот Дракон и так далее.
Жена Унумганга — Лизль — любила ту же игру, и даже профессор находил нечто особенное в естественных скульптурах, хотя утверждал, что произвольное смешение природы и искусства недопустимо.
Захрустела щебенка дорожки. Мы приближались к Топлицзее, озеру, решительно напоминающему глаз рыбы из царства Танатоса, которая сердито, но покорно позволяет всему сущему отражаться в своем зрачке.
Многие пытались достать из озера то, что, по слухам, было туда сброшено незадолго до капитуляции Третьего рейха; а именно вещи СС, более ценные, нежели ящики с фальшивыми фунтами и печатными матрицами для них.
Постоянно откуда-то являлись отряды водолазов, они обшаривали дно, но ничего не находили, если не считать червей, которые приспособились обходиться почти без кислорода. Мир вовек не узнал бы об этих червях, если не погоня за золотом нацистов — во всем есть свои плюсы.
Окрестные жители называли озеро проклятым. Оно погубило нескольких ныряльщиков, те проваливались сквозь пресловутое «двойное дно». Пытаясь выбраться, они запутались в водорослях и затонувших стволах и закончили дни мучительной смертью от удушья.
Конечно, золото, погруженное в воду, как несметные богатства Нибелунгов, привлекало к озеру внимание СМИ и разных организаций. И не только озеро. Весь регион притягивал жадные взоры кладоискателей. И находки случались, первой стало золото на вилле Керри. Оно было закопано, нашли его потому, что салат на грядке не желал зеленеть. Безусловно, грядки готовило правительство в изгнании — хорватское, румынское или болгарское, все они, эмигрируя на Запад, останавливались в так называемой Альпийской крепости. А ведь кроме казны сателлитов фашистской Германии, существовали три полных золота грузовика штандартенфюрера СС Йозефа Шпациля из штаба военного округа «Украина», двадцать два ящика золота Адольфа Эйхмана, сокровища Кальтенбруннера, бриллианты гауляйтера Эйгрубера, равно как и золотой запас рейха, золото Венгрии, золото с Кавказа, сокровища крымских татар и морфий, хотя последний если был затоплен или закопан, то проявился бы органическим путем.