И о великом французском правителе Карле Мартелле мы читаем, что он ни за что не хотел захватить и носить титул короля, хотя это и было в его власти, но предпочитал надзирать за королями и править от их имени.
Теперь же поговорим о некоторых наших дамах. Во время войн Лиги у нас процветала госпожа де Монпансье, сестра покойного герцога де Гиза, — великая государственная женщина, внесшая большую долю денег, выдумки, острого ума и трудов в основание указанной Лиги. Так вот, однажды, когда Лига уже составилась, госпожа де Монпансье, принимаясь играть в карты (она это очень любила, и говорили, что она их на редкость умело тасует), сказала о тех, кого вовлекла в славное предприятие: «Я их всех так ловко перемешала, что теперь им самим ни растасоваться лучше, ни выбраться из колоды». И все было бы как нельзя прекрасней, если бы ее близкие не погибли. Но она не поникла духом от подобной утраты, а взялась отомстить. Получив скорбную весть из Парижа, она не заперлась в комнатах, на манер прочих сердобольных особ предаваясь сожалениям, но вышла из своего замка с детьми брата, держа их за руки, и пошла с ними по городу, взывая и вопия о своем горе перед всем людом, возбуждая его к бунту криками и мольбами так, что воодушевленные ею горожане схватились за оружие и в бешенстве поднялись против короля, бесчинствуя перед его дворцом, оскорбляя его портрет (кстати, мы все это видели) и клянясь ему отнюдь не в преданности, а в непокорстве, отчего и последовало его скорое убиение, виновники коего — те господа и дамы, что помогали этому понуканиями и советами. Разумеется, сестринское сердце после потери братцев так напиталось ядом, что не излечилось от него, не отомстив за их убийство.
И слыхал я еще, что, ввергнув парижскую чернь в этакое буйство и непотребную дерзость, она отправилась к принцу Пармскому — требовать, чтобы он помог ей отомстить. Она так торопилась, скача без отдыха и остановок, что однажды лошади, впряженные в ее карету, встали от усталости, увязнув в грязи где-то в пикардийской глуши, и не смогли двинуться ни вперед, ни назад, ни даже переступать копытами. По случаю проезжал мимо некий местный дворянин, который признал ее, несмотря на скрывавший ее звание наряд и подложное имя, и, хотя он был реформатской веры, отринул мысли обо всех ее происках против его единоверцев и злобе ее к ним; и, исполнившись учтивости, произнес: «Сударыня, я узнал вас и пребываю вашим покорнейшим слугой; видя, в какое плачевное состояние вы попали, могу, если вам угодно, предложить свое гостеприимство, поскольку дом мой недалеко и там вам удобно будет обсушиться и отдохнуть. Я снабжу вас всем необходимым и сделаю все, что в моих силах. Не бойтесь: хотя я и принадлежу к исповедующим истинную веру — а значит, я из тех, кого вы так ненавидите, — я не могу разминуться с вами, не предложив вам простой любезности, в каковой вы сейчас весьма нуждаетесь». Она приняла столь учтивое предложение и легко согласилась; он снабдил ее всем потребным для дальнейшего пути и проводил, проделав два лье; она же хотя и скрыла от него цель своего путешествия, но потом, во время этой войны, расквиталась с тем дворянином многими, столь же любезными, услугами.
Некоторых удивило, как могла она довериться первому встречному гугеноту. Но что поделаешь, когда нужда заставит! Она же, увидев в нем человека достойного и открытого сердцем, услыхав столь благородные речи, сочла, что он способен поступить как подобает дворянину.
Когда госпожа де Немур, ее мать, попала в плен после гибели своих сыновей, она, напротив, стала предаваться неистовому горю, хотя до того по натуре была нрава спокойного и холодного, а в сильное волнение приходила лишь тогда, когда считала это уместным. Тут же она принялась браниться, свирепо обзывая короля обидными прозвищами, проклиная его и насылая ему на голову тысячи напастей — ведь что не придет на язык в годину горя и таких утрат! Дошло до того, что она стала именовать монарха не иначе как «тираном». «Нет, — повторяла она, — я лишь тогда назову его королем добрым и милостивым, когда он предаст меня смерти — подобно моим детям, — чтобы освободить от земной юдоли и приобщить ко благодати Господней». Затем ее крики и проклятия несколько стихали; она делала передышку и лишь шептала: «Ах, дети мои! Ах, мои возлюбленные чада!» — перемежая обыкновенно такие слова прекрасными слезами, способными растопить и каменное сердце. Увы, она имела право так их оплакивать и сожалеть о них, ибо они были столь знатны, добродетельны и отважны (особенно великий герцог де Гиз, воистину старший в семействе и притом — зерцало доблести и благородства). Вот так естественно выражалась ее скорбь по убитым детям; и однажды, когда я оказался поблизости, некая придворная дама, приближенная к ней, поведала мне, что это была в прошлом одна из самых счастливых принцесс на свете — и по многим причинам, кои мне были тотчас приведены, — но прежде всего из-за ее любви к сыновьям, ибо она их обожала до того, что даже помыслить не могла о какой-нибудь их возможной беде, не впав в сильнейшее расстройство; для них, для них одних она жила — притом в постоянной тревоге. Теперь вам нетрудно представить, какую горечь, боль и угрызения испытала она, узнав о смерти этих двоих и от беспокойства за третьего, пребывавшего в Лионе, а также за брошенного в узилище господина де Немура, коль скоро, сама находясь в заточении, она подозревала всякие несчастья, могущие с ними приключиться.
Когда ее перевозили из замка Блуа в крепость Амбуаз — более суровую тюрьму, едва переступив порог и выйдя наружу, она обернулась и подняла глаза к портрету своего деда, короля Людовика XII, высеченного из камня верхом на коне в очень грациозной и воинственной позе. Приостановившись и созерцая его, она произнесла перед всеми, кто сбежался туда, любуясь ее благородным видом и уверенными манерами: «Если бы изображенный тут был жив, он бы не позволил увести свою внучку пленницей и обходиться с ней подобным образом». И, не вымолвив более ни слова, продолжила свой путь. Надо думать, в сердце своем она возносила мольбы к душе покойного, прося отомстить за свое заключение; подобно ей поступали некоторые заговорщики, замышлявшие погибель Цезарю: отправляясь на кровавое дело, они обращали взор свой к статуе Помпея и шепотом призывали тень его руки — некогда столь несокрушимой — помочь им докончить то, что они задумали. Может статься, и то, что наша принцесса воззвала к душе умершего, ускорило смерть монарха, который так ее оскорбил. Дама, столь мужественная в сердце своем, да еще помышляющая о мести, способна внушить немалые опасения.
Мне вспомнилось, что покойный ее супруг, господин де Гиз, получил смертельную рану, когда она была в его военном лагере, прибыв туда, чтобы повидаться с ним, несколькими днями ранее. Когда он прискакал, раненный, она прибежала к нему, спустившись к выходу из жилища, где он разместился, вся испуганная и заплаканная, и, обменявшись с ним приветствием, внезапно воскликнула: «Возможно ли, чтобы совершивший это и тот, кто направлял его руку (она подозревала господина адмирала), так и остались безнаказанными? Боже, если есть справедливость — а она должна быть, — отмсти за все, иначе…» Но тут супруг прервал ее, сказав: «Душа моя, не оскорбляйте Господа такими речами. Если Он сам ниспослал мне кару за мои прегрешения, да пребудет воля Его и да святится имя Его вовеки. Если же это исходит от кого другого — то коль скоро Ему отмщение, то Он и воздаст, без вашего участия». Но как только он умер, она так ополчилась на убийцу, что его четвертовали, привязав к четверке лошадей, а тот, кого она сочла подлинным виновником, был убит спустя несколько лет (о чем я надеюсь в своем месте поведать), по ее же наущению, ее сыном (это я видел собственными глазами), которого она с рождения натравливала, убеждала и заклинала, с нежной юности растя его для отмщения; и наконец она добилась полного исполнения мстительных замыслов.
Помыслы и мольбы крепких духом жен и матерей могут оказывать сильное действие; так, насколько я помню, Карл IX, объезжая свои владения и прибыв в Бордо, заключил в тюрьму барона де Бурназеля, весьма смелого и благородного дворянина из Гаскони, обвиненного в убийстве другого дворянина, своего земляка по имени Латур. Поговаривали, что навет был ложным. Вдова покойного так рьяно требовала наказания виновного, что при дворе и в королевских покоях стали опасаться, как бы бедному барону вправду не отрубили голову. Благородные кавалеры и дамы пришли в большое волнение и стали прилагать все силы, чтобы спасти ему жизнь. Короля и королеву дважды просили о помиловании. Но этому решительно воспротивился господин канцлер, требуя, чтобы правосудие свершилось. Король хотел, чтобы все обошлось; он сам был молод — и ничего так не хотел, как спасти несчастного, известного при дворе своим любезным обхождением; и господин де Сипьер желал того же. Меж тем день казни приближался — и все удивлялись бездействию двора. Но тут господин де Немур, который любил беднягу барона (с коим некогда делил тяготы войны), бросился к ногам королевы, умоляя ее даровать осужденному жизнь. Он просил так пылко и красноречиво, что прощение ему было обещано; тотчас с посыльным офицером передали приказ освободить барона из тюрьмы — это случилось как раз тогда, когда его уже выводили на казнь. Жизнь де Бурназеля была спасена, но он испытал такой страх, что следы его навсегда запечатлелись в чертах его лица, оставшегося смертельно бледным. Такую же мертвенную белизну я видел сам, как уже говорил выше, на лице господина де Сен-Валье, тоже едва избегнувшего топора в знаменитом деле господина де Бурбона.