Я терпеть не мог, когда его мысли, отклонившись ненадолго в сторону, снова возвращались к сексу. Мне не нравилась столь четкая расстановка – и ограниченность – Сержевых жизненных приоритетов. Людовик XIV с его пышным двором – виды на урожай винограда – мужчины во всех их разновидностях. В треугольнике с этими тремя вершинами заключалась вся жизнь Сержа. Как и многие испанцы, он именно теперь, в зрелом возрасте, открыл для себя прелесть провинциальной эротики. Съездить в Ним, в специальную сауну, перекусить под открытым небом и потом поглазеть на бой быков, благо действо это во Франции переживает новый расцвет (с тех пор как в нем стали участвовать совсем юные и, не спорю, очень соблазнительные тореро)…
– Мой самолет был наполовину пустым.
– Ненавижу авиаперелеты. Поднявшись в воздух, теряешь ощущение путешествия.
– Закажем еще по порции свекольного салата? Во Франции свекла вкусней, чем в Германии, и она очень полезна для крови.
– Я обещал Эрве и Доминику, что ты придешь. Они просили передать тебе привет.
– А тебе привет от Фолькера!
– Ах, старина Архи-Фолькер…
– Фолькер сам меня выпроводил, чтобы я немного развеялся.
– Ну да, вы ведь живете как семейная пара…
– Никак не решусь с ним расстаться.
– А надо ли? Он любит тебя. Ты – его. У вас общие привычки.
– Представляешь, он реагирует на мои мысли прежде, чем они приходят мне в голову…
* * *
Серж вертел в пальцах бокал. Так обычно и протекали наши беседы. Но иногда я увлекался. Рассказал ему, например, как в 1945-м, во время последних боев за городок, где я потом родился, гитлерюгендовцы чуть было не застрелили по недоразумению мою будущую бабушку – прямо перед ее шифоньером. Пули застряли в древесине и до сих пор там торчат. А еще я вдруг ни с того ни с сего вспомнил о мюнхенских приключениях Лолы Монтес[39]: «Представляешь, она выходила на прогулки с хлыстом…» Я докатился до того, что в одном из своих монологов с воодушевлением стал разворачивать перед Сержем увлекательную панораму немецкой барочной поэзии (забытой даже в Германии); пока после тысячной ошибки не запутался окончательно в поэтических строчках Андреаса Грифиуса[40], которого никто, тем более экспромтом, не сумел бы прилично перевести на французский: «День быстрый отступил; ночь знамя поднимает / И звезд полки ведет. А полчища людей, / Устав, поля трудов и битв освобождают…»
Серж, казалось, все понимал, ценил, что с ним делятся такими мыслями, и чувствовал себя обогащенным – но мои «рефераты» тут же забывал. Он не мог запомнить – я уж молчу о том, чтобы выговорить – даже название мюнхенской Мариенплац, и мы переименовали ее в Плас де ла Сен-Верж[41]. А Гертнерплац[42], возле которой я жил, названная в честь архитектора Фридриха фон Гертнера[43], само собой, так и осталась для него «площадью Садовника»: «Place du Jardinier. Tu y habites encore?»[44]
Я должен еще рассказать, как мой французский друг, получивший суровое крестьянское воспитание и, соответственно, настроенный весьма приземленно, в свое время завоевал ГДР. В 1980-м я показывал Сержу Берлин. Но уже в первый вечер он, словно решил порвать со мной навсегда, исчез – растворился в тамошней ночной жизни. Видимо, при первой нашей прогулке по фронтовому городу он (за моей спиной) сумел завязать кое-какие контакты, причем с людьми, имевшими в ГДР завидные связи. Как бы то ни было, по прошествии нескольких месяцев я получил письмо из Веймара, от Сержа – который, в качестве гостя главного смотрителя дворцового парка, отдыхал в цитадели великого герцога и Гете: «В Веймаре спокойно и красиво, и нам тут очень хорошо». Это мне нетрудно было представить – как им хорошо в оранжереях и дворцовых залах, на холме, возвышающемся над серым социалистическим городом. Вскоре мой друг прислал мне еще одно сообщение, на сей раз из международного отеля в Потсдаме: он, мол, только здесь понял, что значит быть гражданином одной из держав-победительниц во Второй мировой войне. В ресторане его каждый раз обслуживало от двух до четырех кельнеров. А ведь Серж, наверное, и в Потсдаме приходил в ресторан в старых спортивных тапочках. Я (не без легкой зависти) приветствовал это сближение между ядовито-горьким Востоком и отдельно взятым промискуитетным французом, нерушимо верным своим привычкам. В кругах парижских гомосексуалов после возвращения Сержа начался настоящий туристический бум: все вдруг захотели посетить потсдамский международный отель, оперный театр Земпера[45] и веймарский «потешный замок».
Позже Сержа занесло в Чехословакию, и потом он долго отправлял продуктовые посылки в Прагу и Брно. Но поскольку его тамошние знакомые присылали все более длинные перечни необходимых им западных продуктов, он в конце концов оборвал эти контакты…
– Пригласим кого-нибудь на сегодняшний вечер?
– Эрве и Доминика нет дома. А жив ли еще Марсельеза (думаю, он имел в виду нашего приятеля Жан-Пьера), не знаю. Звонить ему мне не особенно хочется.
* * *
От рынка на Рю Бюси до квартирки Сержа на пятом этаже – не больше ста метров. Нагруженные пакетами, мы прошли по Рю Сент-Андре-дез-ар, мимо того кинотеатра, в котором я много лет назад видел Марлен Дитрих.
Там тогда показывали индийский черно-белый фильм «Музыкальная комната»[46]. В этом старом фильме, насколько я помню, все вертелось вокруг рояля, который пережил и кровавые политические пертурбации, и всевозможные реконструкции, типичные для субтропических домов. В маленьком парижском кинотеатре, да еще на дневном сеансе, зрителей было совсем немного. Внезапно внимание мое привлек профиль женщины, сидевшей в предыдущем ряду, чуть правее меня. Неповторимо-дерзкая линия вздернутого носа, выглядывающего из-под старомодной шляпки, не оставляла сомнений. Не далее чем в метре от меня – при желании я мог бы дотронуться до нее рукой – сидела Марлен Дитрих. Вольно или невольно, но до конца индийской семейной саги с субтитрами я не отрывал глаз от профиля великой актрисы. Она же, разумеется, смотрела только на экран. В луче света я видел, как подрагивают ее веки. Через полтора часа из дверей кинотеатра вышла – передо мной – маленькая, очень старая женщина. Действительно ли то была она? Переодетая Марлен Дитрих?[47] В грубых резиновых ботах, ветхом пальтишке и наброшенном сверху дождевике с капюшоном… Так могла бы одеться нищенка. Перед выходом, у ларька с люля-кебабами, я, почтительно поклонившись с должного расстояния, произнес по-немецки: «Guten Tag»[48].
И она ответила, едва заметно кивнув: «Guten Tag». А потом пошла дальше под моросящим дождем, в шляпке с опущенными фетровыми полями…
* * *
Перед самым Новым годом я позвонил Фолькеру. Он сидел дома, в Мюнхене, за компьютером. Сказал, что чувствует себя сносно. Его голос был моей родиной.
Я воспринял как нежданную радость то обстоятельство, что двадцать четыре сеанса противоракового облучения, закончившиеся только двадцать третьего декабря, не привели его в гораздо худшее состояние. Он по-прежнему мог есть свои овощи, приготовленные на пару без всяких приправ. В полночь собирался выпить вина и посмотреть из окна на фейерверк. После двух перенесенных инфарктов и прочих испытаний Фолькер очень редко отваживался подняться без лифта на одиннадцатый этаж, к моей квартире. Но я хорошо помню то августовское утро, когда сразу после посещения врача, поставившего ему окончательный диагноз – «рак», – он все-таки осилил это расстояние и занял свое обычное место в кресле на балконе.