– Пошла я раз купаться, за мной следил бандит… – прокомментировал событие Рыбак, и на этот раз цитата совпала с реальным сюжетом едва ли не буквально.
Пока Князь, демонстрируя характер, молча плескался в холодных струях вольной реки (в сущности, не способной поразить воображение невских жителей), мы с Рыбаком раздули костерок и вскипятили воду в чайнике. Лагерь наш стоял на правом, низком берегу излучины, в пойме, заросшей раскидистыми ветлами и тальником, в котором, как в платяной щетке – чепухи, застряло много принесенного половодьем сушняка, так что нехватки топлива опасаться не приходилось.
Вчера, миновав по объездной Воронеж, где на обочинах с рукодельных лотков успевшие уже загореть насельники торговали разлитыми в большие пластиковые бутылки сгущенкой, подсолнечным маслом и медовухой, мы, не теряя бдительности, пообедали в придорожной харчевне, сделали по трассе, идущей сквозь строй пирамидальных тополей и сосен, имевших здесь какой–то южный вид, еще километров сто пятьдесят и, чуть не доезжая Павловска (там Медный Всадник срубил свой первый флот), ушли направо. Переехали Дон по мосту, открывавшему чудесную панораму с небом, водой, меловыми оврагами, лесом и зелеными холмами, после чего, попетляв среди лощин и крутых увалов, оказались в Белогорье. Село понравилось – тихое, с парком, несколькими магазинчиками (был и такой, что, торгуя гастрономией и бакалеей, соседствовал с церковью в одном, старинной краснокирпичной кладки здании), беленым известью домиком с мемориальной плитой (два века назад тут справлял военную службу Кондратий Рылеев) и парой не то кружал, не то чайных – поваров там не держали, но можно было выпить пива с чипсами, водки с вяленым кальмаром или стакан кипятка, искупав в нем пакетик чая. Князь провел беседу с молодой мамашей, прогуливающей под ясенями коляску, и получил сведения об окрестностях: пляж на донской излучине, святой источник, Воскресенский мужской монастырь на горе, пещерный храм в меловых недрах и лабиринт ходов с монашескими кельями, общей длиною в две с лишним версты. Монахи здешние, по слухам, были даровитыми акустиками – они строили тайные ходы с запечатанными погребальными пещерами, в которых запущенное эхо могло гулять веками, только набирая мощь от безысходности, так что вскрывшие могилу безбожники умирали от встречавшего их воя. Отсюда на запад тянулась целая гряда возвышенностей, сложенных из меловых известняков, – Одихмантий по этому поводу одарил нас каким–то богатым геологическим термином, тут же из моей головы выскочившим. Вот и теперь, помимо монастырской горы, на которой Князь засек наблюдателей, выше по течению от нашего лагеря, за извивом Дона, виднелась еще одна сверкающая белыми отвесными проплешинами, с небольшой рощицей на вершине меловая глыба.
Когда в чайнике забила ключом вода, из палатки выглянул Брахман.
– Вчера перед сном мне вспоминалась твоя книга «О вреде пользоприношения». – Князь растирал гусиную кожу полотенцем. – И вот что я подумал… Ты много верных слов сказал о бесплодности, об угнетающей пустоте бытия, основанного на производстве бессмысленной пользы. Но вот о чем ты умолчал…
– О чем же? – Брахман спешил за куст, но задержался.
– Ты не сказал, что торжество доктрины пользоприношения засвидетельствовало окончательный уход из мира аристократизма с его моделью поведения, в которой идеи чести, долга, героизма и избранничества отодвигали в область маргиналий все остальное содержание жизни. Услужить многим и гордиться этим – какая лакейская мораль! При подобном взгляде Дон Жуан и Казанова уже были самозванцами – слугами, напялившими господский камзол.
– Я бы все–таки остерегся переносить эту методологию на территорию Эроса, – мягко возразил Брахман. По удовлетворенному взгляду и мечтательному цвету лица можно было с уверенностью заключить, что сегодня ночью его посещал суккуб.
– А по собственности и потреблятству хорошо прошелся. Сильно, – продолжал испытывать ресурс терпения Брахмана Князь. – Но я бы усугубил. В привязанности к собственности – погибель мира. В то время как ее, собственности, не существует вовсе. Не должно существовать: кто может улучшить, тот и владеет.
Я подумал, что здесь, в нашем сообществе равных, я по праву владею только укулеле. Все остальное может быть оспорено.
За завтраком, к которому, окончательно разбуженная земляничным ароматом форсманского чая и звуками моей бренчалки, собралась вся стая, вещий глас сообщил нам, что в пять часов утра, по истечении срока, указанного в ультиматуме, русские войска силами нескольких бригад Сибирского и Дальневосточного военных округов перешли границу Монголии и форсировали Амур. Никто не сомневался, что так именно все и произойдет, и тем не менее известие взволновало нас. О подробностях кампании новостей не было – военная цензура, глас рассказывал лишь о бесплодных дебатах в Комитете безопасности Содружества наций, обусловленных тщетными попытками определиться с формулировками выносимого на голосование заявления. Понятное дело: осуждение мировым сообществом Китая означало бы поддержку Содружеством наций военных действий России – политика атлантистов не могла себе позволить такого добросовестного поступка. О Монголии, разумеется, с трибуны Содружества вспоминали сугубо в контексте популистской риторики.
Машины и палатки наши стояли в тени под деревьями, с меловой вершины их нельзя было разглядеть, а вот костер и стол мы соорудили на свободном от тальника и камыша пятачке недалеко от воды, и это место с горы просматривалось.
Брахман сказал вечером: «Зверь в пути». И утром, после прослушки эфирных слоев, подтвердил: «Он ищет. Ждем». Поэтому мы решили осмотреться, изучить окрестности и по возможности прояснить историю с наблюдателями. После завтрака Князь, Нестор, Мать–Ольха и я отправились к монастырской горе, монастыря на которой с нашей стороны видно не было. В лагере остались Рыбак, Брахман и Одихмантий. Последний имел вид помятый и заспанный – я решил его расшевелить.
– Одихмантий, ты никогда не начинал речей со слов «я люблю». Можно подумать, тебе незнакомо это чувство.
Мы стояли у его палатки вдвоем. Палатка была дивного мандаринового цвета.
– Насколько я помню, ты тоже так речей не начинал. Канцоны и сирвенты не в счет.
– Я неточно выразился, – поправился я. – Мне не удается вообразить тебя говорящим подобным образом.
– Я люблю проводить вечность так, чтобы не оставалось места скуке, – обезоружил меня Одихмантий, даже спросонья мысливший четко и с отменной реакцией.
Мне ничего не оставалось, как признать свою неправоту.
– Пустяки, – милостиво простил мне промах Одихмантий.
– Поэтому ты здесь? Поэтому отправился в путь – накрутить хвост Желтому Зверю? Чтобы выдавить из своей вечности скуку?
– Нет никакого Желтого Зверя. – Одихмантий извлек из кармана жилета пачку сигарет и закурил.
– Как нет?
– Его нет в виде монстра из бездны мрачного хрена. Образ чудовища – это, Гусляр, иносказание. Так издавна заведено в роду у пифий.
Такой он тип, Одихмантий, все норовит объяснить наукой.
– А в каком виде он есть?
– В виде человеческой глупости, которой люди наказывают сами себя.
– А точнее?
Одихмантий выпустил в небо тугую, густо разрастающуюся струю дыма:
– Пожуем – увидим.
Вверху над берегом вилась вдоль реки сносно раскатанная дорога, которая вскоре нырнула в лес и где посуху, а где через затаившиеся в зарослях лужи и грязь вывела нас на поле, сразу за которым возвышалась меловая громада. Слева, уходя под гору, струился зеленовато–бурый, точно старая медь, Дон. Прямо перед нами, метрах в трехстах, стеной стоял крутой, а местами и просто отвесный склон, исчерченный тем не менее четко видными тропами, – наверху этого склона Князь и заметил утром двух топтунов. Справа на вершину вел поросший степными травами пологий отрог, на который, вильнув, взбиралась полевая дорога. К реке и дальше, вдоль Дона, змеилась, ведя к береговому откосу горы, тропинка. На краю леса, предоставленные сами себе, паслись две словно бы выгоревшие на солнце пепельно–белесые буренки – на севере такие не водятся. Ни в лесу, ни здесь, в открытом поле, люди нам не встретились.