Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пахнет холодным дымом, мочой, испражнениями.

На уголке одного из столов стоит открытая картонная коробка. Сбоку — черные метки от огня, но в целом выглядит неповрежденной. Все вокруг закопченное, наверное, кто-то принес эту коробку из другого места, притащил с собой и оставил. Решил, что она не заслуживает спасения. В коробке полно открыток.

Верхние открытки обгорели дочерна. Мне приходится залезть поглубже, чтобы увидеть, что там такое. Подросток со светлыми волосами и скейтбордом на плече, с плеером на ремне. Улыбается. Бодрый молодой человек. Очень бодрый молодой человек. Смотрит на меня с большой верой в себя и свое будущее. В глазах нет упрямства, он вежлив с бабушкой, не курит гаш до усрачки, не нюхает клей. Многообещающий — вот подходящее слово. Наверняка он сейчас в моем возрасте, надеюсь, что у него все плохо. Надеюсь, у него СПИД.

— Этим они и занимались, — говорит Иван. — Открытками. Поздравительными открытками. Ну, ты знаешь. Бумага. — Он смеется.

Я, кажется, понимаю, что он имеет в виду. Типография — место, где делают бумагу, рано или поздно оно должно сгореть.

— Пошли, — говорит он.

Мы проходим по залу, узкий коридор ведет к лестнице наверх. Она скрипит, от прикосновения к перилам на пальцах остаются черные следы.

— Она выдержит.

Иван смеется:

— Надеюсь.

Второй этаж меньше пострадал от пожара, но зато сильнее разгромлен. Большое помещение с наклонными стенами и высокими столами. Тут, наверное, была художественная студия, хотя трудно представить это теперь, когда здесь все разломано. Тот, кто вынес дверь, наверное, просто взбесился. Стены размалеваны черной краской из того же баллончика, что и табличка внизу, кое-где пробиты дыры, и из них свисают клочья изоляционного материала. Здесь тоже сильно воняет мочой. На стене большими черными буквами написано: «Люби!»

Снаружи медленно заходит солнце. Иван зажигает стеариновую свечу, установленную на крышке ведра из-под краски. Мы сидим по обе стороны от свечи, я — на деревянном ящике, он — на старом изношенном спальном мешке, на полу. Окна разбиты, и пламя дрожит. Он ночевал здесь последние три-четыре недели. Раньше он спал в заброшенном железнодорожном вагоне.

Иван доедает остатки своей пиццы. Сосредоточенно, не поднимая глаз. После него не остается ни крошки.

Затем он снова начинает говорить, его датский стал уже более уверенным. Он пьет какао, я пью сегодня очень крепкое пиво.

— А ты знаешь, что кролики едят свое дерьмо?

Так он спрашивает, абсолютно без повода или подготовки. Похоже, что его изнутри переполняет поток слов, из ведер ассенизаторов выплескивается содержимое. Я качаю головой.

— Кролики едят свое собственное дерьмо. Это единственный для них способ получить достаточное питание.

Я бы хотел поддержать разговор. Но мне нечего сказать.

— Едят и срут и снова это едят. Ну, два раза. Сначала есть, потом срать, а потом снова есть.

Я киваю. Я понял. Снова есть.

— Говно номер два они не едят. Там больше нет ничего.

— А как они узнают, что это говно номер два?

Иван смотрит на меня:

— Я не знаю…

Стемнело, белки его глаз светятся.

— Я не знаю, я, наверное… забыл.

Болтая, Иван рвет коробку из-под пиццы. Рвет на квадратики и укладывает в стопочку. Он говорит: последние пару месяцев, до того как стать беженцами, мы питались булочками из муки, масла и воды. Мы были из тех счастливчиков, кому еще было что есть.

Мука была из дядиной пекарни, он приехал на автобусе парой месяцев раньше. Масло отец купил на черном рынке. За пятилитровую канистру ему пришлось отдать свои часы, пальто и пару дорогих итальянских туфель ручной работы. Масло было плохим, говорит он, и, когда мама делала булочки, прогорклый запах шел по всей квартире. На вкус они были непропеченными, клеклыми, от них болел живот, а когда закончилась соль, их стало еще сложнее в себя запихнуть.

В один прекрасный день отец собрал свою коллекцию пластинок. Там было много джаза, черные мужчины с трубами и саксофонами, черно-белые фотографии на обложках, они могли рассматривать пластинки, только когда папа сидел с ними на диване, с полок их брать было нельзя. Пара пластинок с хорватским джазом. Они с Аной любили их слушать, «Summertime» звучала забавно, когда ее играли на гуслях, хорватском струнном инструменте. Отец собрал пластинки, много пластинок, все молчали. Он выглядел сосредоточенным. Затем он ушел с пластинками.

Иван чешет кисть руки, вокруг ногтей — красные следы от томатного соуса. Он как будто отсутствует. Смотрит не на меня, а в гостиную не существующей больше квартиры.

Самым худшим были скандалы, говорит он. Когда папа возвращался с рынка, мама всегда нюхала его руки. И кричала, что на деньги, потраченные на эту сигарету, он мог купить яблоки, яблоки детям. Что он мог купить персики, может, апельсин, что она уже больше года не ела апельсинов. Что они могли бы поделить этот апельсин. Отец тоже кричал. Не спорил, просто кричал. Иван никогда раньше не слышал, чтобы они так скандалили. Во время рассказа он снова превращается в того мальчика, что прятался за пальто в прихожей.

Цены на черном рынке росли каждую неделю, за пластинки отец выручил лоток яиц. Мама смешала яйца с мукой и маслом и пожарила на сковородке. В последнем яйце лежал цыпленок. Мертвая птичка с крошечными перьями. Головка с крошечным клювом засунута под крылышко. Отец сидел за столом на кухне и молча на него смотрел. Иван рассказывает, как он сам оторвал их, крылышки, которым не суждено было вырасти. Ана спросила, можно ли съесть цыпленка, они не пробовали мяса несколько недель. Отец ничего не сказал, просто сидел за столом, а слезы текли у него по щекам, большие слезы, они собирались под подбородком и падали на стол.

Мать Ивана взяла цыпленка и вышла. Они ели в тишине. На следующий день во дворе видели кошек, кошки играли с мертвой птицей. Точили об нее когти, отрывали куски, дрались из-за нее. Они тоже были голодны.

Ночью, допив пиво, пока Иван спит в своем грязном мешке с пустой бутылкой какао, я выхожу отсюда неверной походкой. Вниз по лестнице, через выжженный зал. Мне с трудом удается снять с цепи замок, стою, качаюсь и ковыряюсь с замком.

Давно я не спал так хорошо, как этой ночью.

19

Я хожу. Хожу каждый день. Войди в ритм, как говорят в тюрьме. Обзаведись привычками. Выйдя на свободу, первым делом я купил себе секс. Те, кого не ждут, у кого нет жены или любимой, последние недели две до освобождения говорят только о бабах. Как они пойдут в город, найдут симпатичную девку. Как пойдут прямо к банкомату, снимут деньги. На секс: греческий, французский, шведский. Полный комплект, все флаги будут в гости к нам. Сидят в камере и мечтают: какие же отвязные шлюхи на Остебро [11]. Такие отвязные. На Остебро такие отвязные девчонки.

Очутившись в тюрьме, я думал: и что теперь? Войди в ритм, говорили мне. И вот я хожу. Сегодня шел за старым придурком. Санитаром леса, что живет надо мной. Его взгляд шнырял от помойки к помойке. Я смотрел, как он вытягивает шею, выходя на перекрестки. А может, попадется контейнер, может, и на моей улице будет праздник? Завидев добычу, он шел через дорогу, не сводя глаз с контейнера, ничто не могло его остановить. Контейнер, полный негодных вещей, не нужных никому, кроме него. Я ходил за ним часа два. Пока совсем не рассвело, и я смог купить себе первую бутылку пива. Новый ритм.

Я вернулся домой раньше, чем обычно, ночь еще не наступила. Попал под дождь.

Стоял, укрывшись в арке, пока не надоело, а потом пошел в дождь — пусть его льет.

Поднимаюсь по лестнице, оставляя на ступеньках лужи. Как я и предполагал, дверь в комнату Софии открылась.

Она манит меня рукой, улыбается, как ей, наверное, кажется, призывно. Мне хочется ударить ее по лицу. Но я устал и промок. Она закрывает за нами дверь.

вернуться

11

Остебро— район в Копенгагене.

12
{"b":"149505","o":1}