Брехт стоял в углу со своей знаменитой сигарой, в привычной кепке. Тогда в этом подвале я впервые услыхала его смех; он несколько раз взрывался смехом. Я подошла к нему, и он зашептал: «Комично, когда рабочие хотят играть артистов, — потом добавил: — и трагично, когда артисты не могут изображать рабочих».
...Потом мы начали все сначала. Брехт не знал датского языка, но он играл, показывал. Исполнители подражали ему, и вскоре оказалось, что когда они точно воспроизводили те жесты, движения, переходы и мизансцены, которые он предлагал, то и реплики получались лучше. Рабочие это быстро сообразили и потом уже смеялись вместе с ним, когда кто-нибудь срывался и впадал в ложную патетику, а под конец было уже так, что засмеялся и сам совершивший ошибку. Тогда Брехт воскликнул: «Вот это хорошо! Тот, кто способен смеяться над самим собой, уже полубог. Ведь бог весь день смеется над самим собой».
...Брехт все время необычайно остро наблюдает за всем, и вдруг он такой, словно отсутствует. Он немного откинул голову и смотрит в угол. Не могу сказать, сколько это продолжалось, но, во всяком случае, мы уже начали беспокоиться. Постепенно все головы повернулись к тому углу. Большинство не увидело там ничего особо примечательного. Брехт медленно обернулся снова к нам, но так, будто он нас уже не видел. Он был далеко-далеко, и я поняла где. Потом он сказал: «Продолжайте, продолжайте...» Он не заметил нашего удивления, не заметил, как тихо заплакала девушка-еврейка, беженка из Германии.
Репетиция продолжалась.
Там в углу стоял красный флаг. Брехт побывал у своих земляков, у своих преследуемых земляков, там, где красного флага не видят...
...Много позже, когда он должен был покинуть Данию и работал уже в Америке, он закончил одно стихотворение такими строчками:
О флаг рабочих актеров,
В старом городе Кёбенхавн!
33Он не забыл тот флаг в углу подвала».
После поездок в Москву и Нью-Йорк Брехт пишет статью «Эффект очуждения в китайском сценическом искусстве». Он обосновывает свое требование нового эпического, «неаристотелевского» театра опытом древнего искусства китайцев и своим личным опытом непосредственных наблюдений за повседневной жизнью, за ярмарочными клоунами и картинами в «панорамах», которые показывают за пфенниг на тех же ярмарках. Он упрямо ищет пути к новому театру, еще небывалому, но уже насущно необходимому. Но ищет пока за рабочим столом, в разговорах с друзьями и противниками, с горечью сознавая, что вне театра, вне сцены, без артистов его открытия, предположения, требования остаются безжизненной бумагой, исчезают, как дым сигары, выкуренной в очередном споре.
В Нью-Йорке он слышит те же возражения, что и в Москве и в Копенгагене: искусство сцены должно быть доступно самым неискушенным зрителям, должно быть не просто вразумительным, понятным, но в первую очередь увлекающим, заражающим.
Он возвращается к рабочему столу, и под соломенной крышей его мастерской продолжается этот спор с друзьями и знакомыми, с самим собой.
Начинает возникать драматический цикл «Страх и отчаяние третьей империи» — ряд эпизодов, сцен, связанных между собой только общим настроением и тем, что все они, как трещины в стекле вокруг пулевой пробоины, сходятся к одному выводу: Германией правит страх. Страх превращает смелых людей в трусов, а трусов делает предателями, негодяями; страх и предательство разрушают семьи, уничтожают любовь, дружбу, самоуважение. Эти сцены он пишет так, чтобы их могли играть актеры любого театра.
* * *
У кровати старый радиоприемник. Брехт привык к нему так же, как к своему старому дребезжащему «форду». Каждое утро он начинает тем, что включает приемник, и ночью выключает его уже после того, как заберется в постель и погасит свет. Сквозь шорохи, скрежеты, пронзительные писки, разноязычное лопотание и пряди музыки он выцеживает голоса друзей и врагов.
Немецкие дикторы усвоили особые интонации: вибрирование радостной гордости, придыхание мечтательного вдохновения и грудные унтертоны задушевной доверчивости. Они говорят об окончательной, полной ликвидации безработицы, о строительстве лучших в мире автострад, о возрождении лучшей в мире немецкой армии, о радости матерей и отцов, которые любуются лихой выправкой сыновей, их прекрасными мундирами...
Лондон передает траурную музыку. Умер король Георг V.
В Париже премьер правительства Народного фронта, социалист Леон Блюм, обещает решительно подавить деятельность фашистских заговорщиков.
Москва рассказывает о новой Конституции. Снова рекордные прыжки парашютистов — Брехт вспоминает улыбку Нины Камневой. Врывается стонущая музыка реквиема. Умер Максим Горький. Несколько траурных дней. Все происходит торжественней и величавей, чем при погребении любого монарха. Так чествовать писателя может лишь государство рабочих и крестьян...
Рим празднует окончательную победу над Абиссинией, учреждается итальянская империя.
Душной летней ночью на разных языках звучит короткое известие: в Испании восстали воинские части. Реакционные генералы хотят свергнуть республиканское правительство. В мятеже участвуют «голубые рубашки» — фашистские отряды, называющие себя «Фаланга», и тайные союзы монархистов. Немецкие и итальянские самолеты перебрасывают подкрепления мятежникам из Марокко.
С этого дня каждое утро и каждый вечер Брехт ищет голоса, говорящие об Испании; в газетах и журналах прежде всего читает о боях в Астурии, в Каталонии, в горах Гвадаррамы, на улицах Толедо, на подступах к Мадриду...
Об Испании говорят с надеждой и восхищением. Впервые после того, как закончилась гражданская война в России, воюет народ. Не государство, не армия, а народ.
Поражения республиканцев вызывают боль, ранят, как горе близких. Немецкие дикторы торопятся сообщить о продвижении «национальных войск», злорадно толкуют о потерях «красных».
А Москва, Прага, Париж, Копенгаген, Лондон рассказывают о боях за Мадрид в старинных парках Каса дель Кампо, в Университетском городке. Народная милиция и регулярные войска республики наступают на Сарагосу, на Теруэль.
В республиканской армии появились новые части — интернациональные батальоны и бригады. В осажденный Мадрид пробираются антифашисты со всего мира; поляки создали батальон Домбровского, немцы — батальоны Тельмана и Эдгара Андрэ, болгары, чехи, югославы, венгры — батальон Димитрова, американцы и англичане — батальон Линкольна, итальянцы — батальон Гарибальди, французов насчитывают целые полки. За Испанию сражаются добровольцы из Швеции, Норвегии, Дании, Бельгии, Голландии и многих других стран. Рут Берлау побывала там, она восхищенно рассказывает о беспримерном в истории войске гуманистов. Это солдаты не по мобилизации, не по приказу, не из послушания и не из корысти; они добровольцы, идущие в бой, на смерть не ради славы, не ради личной мести, а по велению совести. Они рвутся в Испанию, как шахтеры, которые спешат откапывать засыпанных товарищей, как матросы и рыбаки, гребущие на помощь тонущему судну. В интернациональных бригадах воплотились лучшие мечты и надежды человечества. То настоящее единство всех антифашистов, которое в Париже на конгрессе стало явью нескольких дней, в Испании становится реальностью, вооруженной винтовками и пушками. Пацифисты взяли оружие, поборники свободы личности добровольно подчиняются воинской дисциплине, вчерашние противники — социалисты и коммунисты — сражаются бок о бок против общего врага.
Брехт пишет короткую пьесу об Испании — «Винтовки Тересы Каррар». Он использует фабулу американской одноактной пьесы; вдова андалузского рыбака, упрямая гордая женщина не хочет, чтобы два ее сына участвовали в гражданской войне, не хочет отдавать ружья, спрятанные некогда мужем. Она верит обещаниям генералов-мятежников, которые уверяли, что не тронут нейтральных мирных жителей. Тщетно уговаривают ее брат и односельчане. Между тем старшего сына, мирно ловившего рыбу в заливе, расстреляли пулеметчики с фашистского корабля. Флот мятежников блокирует берег. Тогда Тереса Каррар достает ружья и вместе с братом и младшим сыном уходит в бой.