— Я тут прикинул: еще немного, и доходы дона Калоджеро сравняются с доходами, которые приносит вашему сиятельству Доннафугата. Надобно сказать, что большая часть его собственности находится не здесь, а в других местах.
Наряду с богатством росло и политическое влияние дона Калоджеро: в Доннафугате и окрестностях он был теперь главным либералом и не сомневался, что после выборов в парламент станет депутатом и поедет в Турин.
— А как они важничают! Не сам Седара, у него-то ума хватает, а взять, к примеру, его дочку. Вернулась из Флоренции, из пансиона, и разгуливает по улице в кринолинах и с бархатными лентами на шляпке.
Князь молчал. Ах да, Анджелика, что придет сегодня к ужину. Интересно будет посмотреть на разодетую пастушку. Неправда, будто здесь ничего не изменилось. Дон Калоджеро теперь не беднее его! Но это, в общем, можно было ожидать. За все приходится расплачиваться.
Молчание князя встревожило дона Онофрио: он решил, что тому пришелся не по вкусу его рассказ о местных делах.
— Ваше сиятельство, я подумал, что вы захотите взять ванну; она, поди, готова.
Дон Фабрицио внезапно понял, что устал. Время приближалось к трем, значит, он уже девять часов без отдыха, на жаре, да еще после такой ночи! Он чувствовал, что весь пропитался пылью, что она въелась в него — в каждую складку тела.
— Спасибо, дон Онофрио, что позаботились об этом. И за все остальное. Увидимся вечером за обедом.
Он поднялся по внутренней лестнице, прошел гобеленовую гостиную, затем голубую, затем желтую; сквозь опущенные жалюзи пробивался свет, в его кабинете негромко стучал маятник Булле. «Какая тишина, Господи, какая тишина!» Он вошел в ванную, которая представляла собой небольшую, беленную известью комнату, с отверстием для стока воды в центре неровного кирпичного пола. Исполинская цинковая ванна овальной формы, покрашенная в белый цвет внутри и в желтый снаружи, стояла на четырех массивных деревянных ногах. Незанавешенное окно открывало путь беспощадному солнцу.
На гвозде — банная простыня, на одном веревочном стуле — смена белья, на другом — костюм, еще хранящий приобретенные в сундуке складки. Рядом с ванной — большой розовый кусок мыла, щетка, завязанный узелком платок с отрубями, из которого, если его намочить, засочится ароматное молочко, огромная губка из тех, что присылал ему с острова Салина тамошний управляющий [34].
Дон Фабрицио крикнул, чтобы несли воду. Вошли двое слуг, каждый нес по два полных ведра: одно с холодной водой, другое с кипятком. Так они ходили взад-вперед, пока не наполнили ванну. Князь окунул руку — вода была в самый раз. Он отпустил слуг, разделся, погрузился в воду, которая, приняв огромное тело, едва не перелилась через край. Потом намылился, потер себя губкой. Тепло разнежило его, он разомлел и уже почти задремал, когда в дверь постучали.
Боязливо вошел лакей Доменико.
— Падре Пирроне просит разрешения видеть ваше сиятельство. Говорит, срочно. Он дожидается около ванной, когда ваше сиятельство выйдут.
Князь не знал, что и подумать. Если случилась беда, лучше услышать о ней сразу.
— Скажите, чтоб не ждал, пусть заходит.
Спешка падре Пирроне встревожила дона Фабрицио; частью по этой причине, частью из уважения к духовному сану он поспешил вылезти из ванны, чтобы успеть закутаться в банную простыню, прежде чем войдет иезуит. Не тут-то было: падре Пирроне вошел как раз в ту минуту, когда он, уже лишившись эфемерного покрова из мыльной пены, но еще не завернувшись в простыню, возвышался посреди ванной совершенно голый, как Фарнезский Геркулес [35], с той лишь разницей, что от его тела шел пар, а с шеи, рук, живота, бедер стекали ручейки, точно с одной из альпийских громад, где берут начало Рона, Рейн или Дунай.
Вид князя в костюме Адама был для падре Пирроне внове. Привыкнув, благодаря таинству покаяния, к душевной наготе, иезуит имел гораздо меньшее представление о наготе телесной; и если он и бровью не повел бы, услышав на исповеди, скажем, признание в кровосмесительстве, то зрелище невинной наготы стоявшего перед ним великана повергло его в смущение.
Пробормотав извинения, он поспешил было ретироваться, но дон Фабрицио, злясь на себя, что не успел вовремя завернуться, естественно, излил свое раздражение на него:
— Не глупите, падре, лучше подайте мне простыню и, если вас это не затруднит, помогите мне вытереться. — Вспомнив один из прошлых споров в обсерватории, князь не удержался и добавил: — Послушайтесь моего совета, падре, примите и вы ванну.
Довольный тем, что сумел дать гигиенический совет тому, кто беспрерывно давал ему советы нравственные, он успокоился. Верхним краем полученной наконец простыни он вытирал голову, лицо и шею, а нижним пристыженный падре Пирроне тер ему в это время ноги.
Но вот вершина и подножие горы уже сухие.
— Теперь садитесь, падре, и рассказывайте, почему вам так срочно понадобилось говорить со мной.
Покуда иезуит усаживался, дон Фабрицио собственноручно осушал интимные места.
— Дело в том, ваша сиятельство, что на меня возложена деликатная миссия. Кое-кто, кого вы очень любите, пожелал раскрыть передо мной свою душу и поручил ознакомить вас с его чувствами, надеясь, возможно, напрасно, что уважение, которым я имею честь пользоваться…
Нерешительность падре Пирроне тонула в бесконечном словесном потоке.
Дон Фабрицио потерял терпение:
— Да скажите же наконец, падре, о ком идет речь? О княгине?
Поднятая рука князя, казалось, означает угрозу; на самом деле он поднял ее, вытирая подмышку.
— Княгиня устала, она спит, я ее не видел. Речь идет о синьорине Кончетте. — Пауза. — Она влюблена.
Сорокапятилетний мужчина может считать себя молодым до той минуты, пока не обнаружит, что его дети вступили в возраст любви.
Князь почувствовал себя старым; он забыл о милях, которые покрывал на охоте, о возгласе «Иисус Мария!», который ему ничего не стоило вызвать у жены, о бодром самочувствии после столь долгого и мучительного путешествия; внезапно он представил себя седым стариком, приглядывающим за ватагой внуков, когда те верхом на козах катаются по газону Виллы Джулия.
— А почему эта дура вздумала откровенничать с вами? Почему ко мне не пришла? — Он даже не спросил, в кого влюблена Кончетта, ему это и так было ясно.
— Вы, ваше сиятельство, слишком хорошо прячете отцовское сердце. Вместо того чтобы видеть в вас любящего отца, бедная девочка видит властного хозяина. Естественно, что, из страха перед вами, она прибегает к помощи преданного домашнего духовника.
Натягивая кальсоны, дон Фабрицио недовольно пыхтел: он предвидел долгие разговоры, слезы, бесконечную нервотрепку; эта жеманница испортила ему первый день в Доннафугате.
— Понимаю, падре, понимаю. Это меня в собственном доме никто не понимает. В этом вся беда. — Он сидел на табурете, капли воды жемчужной россыпью застряли в светлых волосах на груди. По кирпичному полу змеились ручейки, комнату наполнял молочный запах отрубей, миндальный запах мыла. — И что же, по-вашему, я должен на это сказать?
В комнате было жарко — настоящее пекло, иезуит обливался потом и теперь, выполнив свою миссию, с удовольствием бы ушел, если бы его не удерживало чувство ответственности.
— Церковь всегда приветствовала желание создать христианскую семью. Присутствие Христа на бракосочетании в Кане Галилейской…
— Вы отвлекаетесь от главного. Меня интересует не брак вообще, а именно этот. Танкреди сделал моей дочери предложение? И если да, то когда?
Пять лет падре Пирроне пытался обучить мальчика латыни; семь лет терпеливо выносил его насмешки и капризы; как и все, он находился во власти его обаяния, но недавние политические эскапады Танкреди оскорбили его, и прежнее расположение теперь боролось в нем с новым чувством — чувством досады. Он не знал, что и сказать.